Страница 2 из 4
Пятнадцать лет спустя Карл Пятый разрешил рыцаря от клятвы, и Гетц, пьяный от счастья, последовал за императором во Францию, Испанию и затем во Фландрию. После отречения суверена Гетц вернулся в Германию, где и скончался семью годами позднее. Итак…
Новое подмигивание и новый аналогичный ответ доктора Пиперзеле.
– После пребывания в Нидерландах железная рука Гетца исчезла.
– Она выставлена, – робко предположил Финайер, – в музее…
Дядя прервал его жестом.
– Нюрнберга, Вены или Константинополя… не все ли равно. Чепуха! Ржавый железный протез под стеклом. Рука, искусственная рука, с помощью коей Гетц держал меч и даже гусиное перо, была потеряна или украдена…
Он выпрямился, откинул голову и его глаза вдохновенно засверкали.
– … В Генте, верноподданном городе Карла Пятого, когда Гетц фон Берлихинген занимал достойное место в свите его величества. Там она находится по сей день, и это там, то есть здесь, я ее разыщу!
На мой взгляд, Франс Питер Квансиус, к известному ущербу для бесспорной своей эрудиции, страдал прямо–таки монашеским буквоедством. Сохранившиеся после его смерти бумаги представляют много тому доказательств. Он, к примеру, законспектировал трехтомное сочинение фламандского писателя Деграва, который самым серьезным образом доказывал, что Гомер и Гесиод были выходцами из Фландрии. Этот Деграв к тому же перевел с латыни диссертацию некоего голландского доктора Пашасиуса Юстуса под названием «Роль случая в пагубной привычке играть на деньги».
Иногда я слышал, как дядя взволнованно беседовал сам с собой:
– Пашасиус… Пашасиус, сей неугомонный мыслитель шестнадцатого века, оставил бы нам великие творения, если б страх костра не преследовал его днями и ночами. Он назвался этим бесподобным именем в знак безграничного восхищения перед Пашасом Родбертом – кюре из Корби девятого века, автором дивных теологических страниц. Ах, любезный Пашасиус, помоги… о помоги, старый друг, потерянный в лабиринтах времен!
Не могу сказать, каким именно манером тень высокочтимого доктора помогла дядюшке в период фатальных поисков железной руки, но таковая помощь, вероятно, сыграла свою роль.
В течение недели, прошедшей со дня памятного выступления, дядя Квансиус занимался преобразованием одного из кухонных полуподвальных помещений в лабораторию. Если не считать меня, чье присутствие, понятно, в расчет не принималось, в работе участвовал скромный и добродетельный Финайер.
Мне нравилось раздувать маленький переносной горн и нравилось наблюдать, как багровеют угли в печи и как над ними пляшут сине–золотые огоньки.
По правде говоря, в этой каменной берлоге, где вершились сомнительные опыты, было сыро и холодно, однако экспериментаторы не обращали внимания на подобные пустяки: лицо дяди Квансиуса светилось величавостью, а на румяных щеках Финайера блестели капельки пота.
Испарения при этих загадочных химических реакциях отличались неприятным запахом. Однажды, когда вонь стала совсем непереносимой, из длинного стеклянного горлышка реторты поднялось и поплыло к потолку зеленое, подернутое багрянцем облачко.
Финайер взмахнул рукой и закричал:
– Смотрите! Смотрите же!
Я сидел далеко от окошка, занятый своим горном, но мне все же показалось, что зеленое облачко постепенно приняло определенную форму. Я перепугался и залепетал:
– Паук… нет, краб бежит по потолку…
– Молчи ты, глупец, – накинулся на меня дядя Квансиус.
Определенность очертания внезапно исказилась и только дымок пополз куда–то в угол. Дядя ликовал и поздравлял себя с успехом.
– Что я вам говорил, Финайер! Книги старых мудрецов никогда не лгут.
– Она исчезла, исчезла, – твердил простодушный Финайер.
– Только ее тень, однако теперь мы знаем… Он умолчал о своем знании, а Финайер не любопытствовал.
На следующий день лаборатория закрылась и переносной горн остался в моем распоряжении: правду сказать, я не слишком обрадовался подарку и продал его старьевщику за восемь су.
После лабораторных бдений дядя привязался ко мне еще больше, явно переоценив мои пустяковые услуги.
Поскольку он передвигался не слишком свободно и приволакивал левую ногу – позднее я узнал, что он страдал редким недугом, именуемым планофобией, то есть боязнью ровной поверхности, – я сопровождал его во время коротких и редких прогулок. Он тяжело опирался на мое плечо и, пересекая улицы и площади, упорно смотрел в землю, так что я в каком–то смысле играл роль поводыря. По дороге дядя Квансиус рассуждал на темы серьезные и, без сомнения, поучительные, но, к сожалению, сейчас я ничего припомнить не могу.
Через несколько дней после закрытия лаборатории и продажи переносного горна он собрался в город. Я с удовольствием согласился с ним пойти, поскольку это освобождало меня от школы на несколько часов: желание дяди Квансиуса было, разумеется, законом для моих родителей – добрые люди весьма и весьма рассчитывали на будущее наследство.
Мой древний, гордый и мрачный город затянула пелена тумана. Дождик дробными мышиными коготками пробегал по зеленому куполу огромного зонта, который я держал над нашими головами, старательно вытянув руку.
Мы шествовали по угрюмой улице мимо прачечной и пытались обогнуть стремительный ручей, опаловый от мыльной воды. Дядя, по своему обыкновению, изучал мостовую.
– Погляди–ка на эти плиты. Они звенели под копытами коней Карла Пятого и его верного Гетца фон Берлихингена. Ах!… надменные башни распадаются в пыль и пепел, а плиты мостовой остаются. Запомни, мой мальчик: всему, что держится ближе к земле, уготована жизнь долгая и постоянная, но алкающие небесной славы обречены смерти и забвению.
Возле Граувпорте он остановился передохнуть и принялся внимательно рассматривать обветшалые фасады домов.
– Здесь проживают дамы Шоут? – спросил он продавца булок.
Тот замедлил шаг и перестал насвистывать развеселую джигу, которая, по–видимому, скрашивала его монотонную работу.
– Так точно, ваша милость, вот этот дом с тремя жуткими мордами над дверью. А у проживающих за дверью… еще пострашней будут.