Страница 12 из 67
В мемуарах Витте есть одно любопытное замечание: «Думу эту, кажется, прозвали „Думою народного возмездия“. Мне кажется, было бы правильнее ее прозвать „Думою общего увлечения и государственной неопытности“. Может быть, этот вывод универсален вообще для всех первых учреждений подобного рода: чувства переполняют, сердце колотится и хочется сразу торжества прогресса... И еще: „Само назначение министерства Горемыкина перед самым созывом Думы (крайние реакционеры и поклонники полицейского режима) не могло служить успокоением первой Государственной Думы, Думы левого направления, да еще такого тревожного направления, какое было в то время, когда, можно сказать, громадное большинство россиян как бы сошло с ума“.
Сергей Юльевич вольно или невольно ставит на одну доску «сошедшее с ума» общество и «увлеченную» Думу.
Итак, думское постановление опубликовать свое разъяснение по аграрному вопросу поставило правительство перед давно назревавшим решением.
Шестидесятилетний Горемыкин, многоопытный петербургский чиновник, издавший еще в 1891 году обширный «Свод узаконений и распоряжений правительства об устройстве сельского состояния», должен был сделать то, ради чего его, собственно, и выдвинули на авансцену, сменив Витте.
Министр внутренних дел Столыпин стал связываться с местными властями: как на местах отнесутся к роспуску Думы, не вызовет ли это общественного возмущения?
Интерес правительства был оправдан. В самой Думе ходили упорные слухи, что ее закрытие приведет к революции. К тому же недавно было покушение на московского генерал-губернатора Дубасова, а в Батуме убит американский консул Стюарт, в Полтаве и Тамбове — открытое вооруженное возмущение Елецкого и запасного кавалерийских полков.
Надо отметить, положение Столыпина было явно двусмысленным. То, что делалось в Совете министров по крестьянскому вопросу (вернее, не делалось) и как бесплодно тратились силы в противостоянии, не могло его удовлетворять. Он подчинялся ходу событий только как законопослушный чиновник. Столыпин был гораздо ближе кадетам, чем правительству.
«Галантный, обмазанный с головы до ног русским либерализмом, оратор школы русских губернских и земских собраний» — эта виттевская характеристика не какого-нибудь думского радикала, а самого Петра Аркадьевича.
Межеумочная политика Горемыкина, не сотрудничавшего с депутатами и не распускавшего Думу, показывала всем, левым и правым, слабость правительства. Доверия к нему не было. Вот-вот оно должно было сойти со сцены. А с ним — Столыпин.
К концу июня общее напряжение разразилось наконец грозовым разрядом. Правительство, как свидетельствует А. П. Извольский, решилось впервые представить Думе законопроект, предусматривающий открытие кредита в пятьсот миллионов рублей для помощи населению, пострадавшему от неурожая.
Дума фактически отказала, сократив его до пятнадцати миллионов и предоставив всего на один месяц. Что делать Горемыкину? Он обратился в Государственный Совет и не нашел поддержки. Государственный Совет согласился с решением Думы!
Даже консерваторы не желали такого правительства. Как бы ни было трудно им смириться с необходимостью перемен, но безучастно наблюдать за горемыкинской окаменелостью они не хотели.
Среди министров, пожалуй, только один Александр Петрович Извольский (репутация «либерала») мог помочь Столыпину. Ранее Извольский, имевший дружеские связи с влиятельными оппозиционерами, участвовал в переговорах с ними, приглашал их войти в первое конституционное правительство, возглавляемое Витте. Тогда либералы отказались поддержать Витте и не позволили ему создать устойчивый кабинет накануне выборов в Думу. По сути, упорство либералов вызвало «из нафталина» Горемыкина, предопределило противостояние Думы и власти.
Теперь Извольский делает новую попытку выйти из замкнутого круга. Его переговоры тайны, зато не ограничены никакими условностями. Это заговор против прошлых принципов. Но Извольского это не смущает. В его жилах течет кровь одного из заговорщиков против Павла — князя Яшвиля. («Наше отечество управляется самодержавной властью — самой опасной из всех видов власти, так как она ставит судьбу миллионов людей в зависимость от воли одного человека», — когда-то писал Яшвиль Александру I.)
«Ясно — видя невозможное положение, в котором находится правительство, я взял на себя смелость использовать мои личные отношения с некоторыми из членов умеренно-либеральной партии в Думе и в Государственном Совете, чтобы посоветоваться с ними в надежде найти какой-нибудь выход из затруднения», — признается Извольский.
Безусловно, правительство уже не спасешь. И никому его не жаль. Но жалко Россию, больно за родину, разрываемую роком. Кто спасет Россию? Извольский оглядывается вокруг, видит достойных людей в кадетском стане — Муромцева, Головина, Родичева, Набокова, Ванавера, князя Шаховского, Петрункевича, Кокошкина, Герценштейна, среди умеренных либералов — Стаховича и Львова, среди октябристов — Гучкова и Шилова... Разве он не в состоянии найти с ними общий язык? Разве такой же аристократ, как Столыпин, еще будучи в Саратове, не пытался объединить противостоящие силы, собирая вместе дворянство и земство, фраки и поддевки? Еще ничего не потеряно, еще можно найти согласие, преодолеть раздвоение.
Столыпин был привлечен к тайным переговорам Извольского. Он оказался единственной в те дни реальной фигурой, представляющей сразу две силы — губернскую помещичью Россию и Россию земскую. Он не успел вцементироваться в стену бюрократизма, отгораживающую двор от общества.
Итак, начиналась для Петра Аркадьевича новая жизнь, в которой он должен был многим пожертвовать. Вряд ли он догадывался, что и жизнью.
Пока Извольский действует, пока другие фигуры ткут невидимую сеть совещаний и переговоров, еще никто не может сказать, чем это кончится. Попробуют ли покрепче придавить крышку «правого» котла или сменят машиниста на более умелого?
Но если оставлять Горемыкина и нечего не менять — это поощрять революцию.
(В книге последнего председателя Государственной думы М. В. Родзянко «Крушение империи» приводятся слова Талейрана: «Никто не устраивает революцию и никто в ней не повинен. Виновны все»).