Страница 82 из 84
Страшно задыхался. Подумал: «Ну что ж… значит, вот он, конец… ладно, это того стоило… она того стоила». Но потом все подобные рассудительные мысли вылетели из головы, и я судорожно хватал ртом воздух и молотил руками-ногами, как утопающий, каковым, собственно, и являлся. После каждого мучительного вдоха извергал потоки желчи. Она шла горлом, носом. Перед глазами плясали черные точки, но вожделенное забытье все не наступало, и я метался на койке, давился рвотными спазмами, колотил конечностями по грязному матрасу, точно по воде бездонного океана.
Помню свою последнюю связную мысль: «Умирать вовсе не так легко, как нам пытаются представить… смотри, Толстой, вот как умирают крестьяне!» Потом в палату неторопливо вошел скучающий санитар со шприцом размером с велосипедный насос, мне вогнали в правое легкое толстенную иглу через спину и через несколько минут отсосали из него достаточно густой слизи, чтобы я снова смог дышать… более или менее… хотя эти жуткие хлюпающие хрипы наверняка не давали уснуть многим соседям по палате. Они промолчали.
11.15 того же дня
Приходил священник, чтобы дать причастие католикам в нашей палате. Я почти час наблюдал за ним и видел, насколько глубоко и искренне он сопереживает страданиям тяжелораненых. Подойдя к моей койке, он взглянул на табличку с данными и увидел прочерк в графе «вероисповедание», но тем не менее остановился и спросил, может ли он что-нибудь сделать для меня. Все еще не обретший способности говорить, помотал головой и постарался скрыть подкатившие к глазам слезы.
Часом позже врач, ответственный за нашу палату, устало присел на край моей койки.
— Послушайте, лейтенант, — промолвил он голосом не столько суровым, сколько утомленным, — похоже, гангрена отступает. И санитары заверяют меня, что с вашими легкими ничего страшного. — Он протер очки и немного подался вперед. — Если вы думаете, что эти… незначительные боевые повреждения обеспечат вам приятный отдых в объятиях матушки Англии… ну что сказать… война продолжается, лейтенант. И я надеюсь, вы вернетесь на фронт сразу, как только мы выпишем вас, чтобы освободить место для какого-нибудь по-настоящему раненого бойца. Вы меня понимаете?
Я хотел просто кивнуть, но вдруг заговорил впервые за время своего пребывания здесь.
— Да, сэр, — прохрипел я сквозь слизь и мокроту, булькающую в глотке. — Я собираюсь вернуться на фронт. Я хочу вернуться на фронт.
Врач нацепил очки на нос и хмуро уставился на меня, словно я неудачно пошутил, а потом потряс головой и продолжил обход палаты.
Я вовсе не шутил. Я говорил правду. Я единственно не мог сказать врачу то, что сегодня утром сказала мне Прекрасная Дама.
Утро, чудесное осеннее утро, и мы завтракаем чаем с круассанами на ее террасе. Она в темной юбке и голубой сборчатой блузе, застегнутой у горла изумрудной брошью. Ее глаза улыбаются, когда она наливает мне чай.
— Мы с тобой некоторое время не увидимся, — говорит она, отставляя серебряный чайник. Кладет мне в чашку один кусочек сахара, как я люблю.
От неожиданности теряю дар речи, но лишь на несколько секунд.
— Но хочу… как это… то есть мы должны… — Я осекаюсь, пораженный своим косноязычием. Хочу сказать, что вообще-то я поэт, чувствующий и понимающий язык.
Она накрывает ладонью мою руку.
— Так и будет, — говорит она. — Мы еще встретимся. Для меня разлука продлится совсем недолго. Для тебя — чуть подольше.
Я хмурюсь, досадуя на свою тупость:
— Ничего не понимаю. Я думал, наша любовь… должна…
Она улыбается, не убирая ладонь:
— Помнишь фотографию с картины, висевшую в гостиной твоей матери?
Киваю, заливаясь краской. Невесть почему разговор на эту тему кажется чем-то более интимным, чем наша ночная близость.
— Дж. Ф. Уоттс, — говорю я. — «Любовь и Смерть». Там изображена… — я на миг умолкаю, не в силах произнести «ты». — Смерть в облике женщины, и рядом с ней маленький мальчик… Эрос, полагаю. Любовь.
Она легонько водит ногтями по моей руке.
— Тебе всегда казалось, что в картине скрыт какой-то тайный смысл, — чуть слышно говорит она.
— Да. — Я бы хотел сказать что-нибудь умное, но в голове пусто. Тайный смысл картины ускользал и тогда, и сейчас.
Она снова улыбается, но опять без тени насмешки.
— Возможно, просто возможно, там изображена вовсе не Смерть в женском обличье, грозно стоящая над испуганным Эросом, а женская аллегория… — ее улыбка становится шире, — любви, которая удерживает неугомонного проказника Смерть от злых шалостей.
Я только и могу, что тупо хлопать глазами.
Прекрасная Дама тихо смеется и наливает себе чаю, подняв блюдце с чашкой. Отсутствие ее ладони на моей руке — словно предвестье грядущих зим.
— Но любовь… к кому? — наконец спрашиваю я. — К чему? Какая великая страсть в силах предотвратить смерть?
Ее тонкие брови удивленно приподнимаются:
— Разве ты не знаешь? Ты, поэт?
Я не знаю. О чем и говорю.
Она подается ко мне, и я слышу шорох накрахмаленной льняной блузки и шелка под ней. Ее лицо так близко, что чувствую тепло ее кожи.
— Значит, тебе нужно еще время, чтобы узнать, — шепчет она с такой же страстью, с какой стонала сегодня ночью.
Я кладу дрожащую руку на маленький кованый столик:
— А сколько еще времени у нас осталось… сейчас… до расставания… чтобы побыть вдвоем?
Она не смеется над моей словесной избыточностью. Взгляд у нее нежный.
— Достаточно, чтобы выпить чаю, — говорит она и подносит чашку к губам.
31 августа, четверг, 1.00 пополудни
Сегодня выписан из полевого госпиталя близ Альбера. Едва хожу, но нашел попутный транспорт — санитарный автомобиль, возвращавшийся налегке в долину Карнуа, куда генерал Шют перебросил бригаду для отдыха перед очередным наступлением.
Вопреки краткому заключению доктора Бабингтона, где говорится, что я достаточно оправился от ранения и пневмонии, чтобы вернуться к исполнению воинских обязанностей, один из других врачей настойчиво рекомендовал отправить меня в Англию для восстановления здоровья по крайней мере на месяц. Я его поблагодарил, но сказал, что меня вполне устраивает рекомендация доктора Бабингтона.
Здесь, в лагере в долине Карнуа, я почти никого не знаю. Случайно столкнулся с сержантом Маккеем — джентльменом, помогшим мне выбраться из траншеи после того, как меня туда столкнул бедный капитан Браун, — и мы были так рады увидеть друг друга живыми, что едва не расцеловались. В ротах «С» и «D» все больше лица новые и незнакомые.
Сержант Маккей спросил, слышал ли я грозу нынче ночью. Я признался, что все проспал.
— Натуральное светопреставление, сэр, — сказал он с широкой улыбкой на красном лице. — Мы все промокли до нитки. Гром грохотал почище, чем канонада в день нашей атаки. В самый разгар грозы, сэр, молния ударила в два наших аэростата, и они взорвались к чертовой матери, сэр. Ну чистое светопреставление. Прошу прощения, сэр, но я просто не понимаю, как можно проспать такое. Не примите в обиду, сэр.
Я ухмыльнулся:
— Даже и не думаю, сержант. — Я замялся лишь на секунду. — Похоже, гроза была действительно знатная, но я просто… гм… сегодня была моя последняя ночь в Альбере, и я… в общем, я был не один, сержант.
Маккей еще шире расплылся в улыбке, театрально подмигнул и лихо откозырял:
— Понятно, сэр. Ну что ж, очень рад вашему возвращению. И желаю вам доброго здоровьица, сэр.
Сейчас я сижу на койке и пытаюсь отдохнуть. Мучительно ноет грудь, побаливает нога, но я стараюсь не обращать внимания. Говорят, через сорок восемь часов начнется общее наступление на Дельвильский лес, и генерал Шют хочет, чтобы его парни — мы — возглавили атаку.
Но сорок восемь часов это уйма времени. У меня есть что почитать — в моем походном сундучке лежит «Возвращение на родину» и еще не дочитанный сборник Элиота. А потом, пожалуй, я прогуляюсь по лагерю. Гроза закончилась. В воздухе свежесть. Погода дивная.