Страница 16 из 59
— Вы больше ко мне при свете не приходите.
— Слушаюсь, — вдруг вырвалось у Нестеровича, и он растерянно уставился на сына корчмаря.
— Приметы указаны? — нетерпеливо спросил прыщавый Семен, оглядываясь на дверь: не стоит ли там Морта и не подслушивает ли?
— Указаны.
— Говорите и побыстрее! Беседа наша и так затянулась.
— Сей момент, Семен Ешуевич. Сей момент… Дайте только вспомнить… Жаль — депешу с собой не захватил… Там все перечислено… Роста среднего… Телосложения слабого… тщедушного… носит бороду…
— Про ермолку с булавкой ничего не сказано?
— Про ермолку с булавкой — ничего…
— Да по вашим приметам подходи к каждому и — за шиворот! Не помните — особых нет?
— Нет. А почему ты, Семен Ешуевич, про ермолку с булавкой спросил? — насторожился Нестерович,
— Так.
— Не ври. Ты зря не спросишь. Давай, брат, по-честному, по-хорошему… Сам знаешь: и за укрывательство каторга грозит…
— Заходил тут один такой в корчму…
— Бородатый?
— И бородатый, и тщедушный… Только на убийцу не похож.
— Давно заходил?
— Перед моей болезнью… Недельки две тому назад… Я еще с ним повздорил… Сидит в углу, смотрит на всех и не пьет… Я к нему раз подошел, другой.
Спрашиваю: «Тебе налить?» А он: «У меня налито. Разве не видишь?» Смотрю на стол — ни кружки, ни стакана. «Что налито?» А он мне и отвечает: «Горя нашего!.. Полная чаша!.. Садись, выпьем вместе!»
— Ну? — подхлестнул Нестерович прыщавого Семена. — Что было дальше?
— Дальше? Дальше я его выгнал!
— Напрасно, напрасно, — огорчился урядник. — Надо было посидеть с человеком, отведать с ним того… как его… «горя вашего»…
— Из-за него я и слег.
— Из-за него? — выпучил бесцветные глаза Нестерович.
— Проклял он меня. «Трястись тебе, говорит, от лихоманки!» Две недели и трясло меня… до сих пор очухаться не могу… ноги как из пакли… шаг шагну и гнутся…
— А где он сейчас?
— Не знаю… Бродит, наверно, по округе… Куда ему деваться…
— Странно, очень странно, — пропел Нестерович. — Говоришь, на убийцу не похож… Но и я, ежели без сапог и мундира, тоже не похож…
— На убийцу?
— Шути, Семен Ешуевич, да не забывайся… Сам знаешь: я к вашему племени со всей душой… ни одного еще, кажется, не обидел… хотя его благородие исправник Нуйкин и даже батюшка в церкви говорят, что вы одна шайка… что дай вам волю, вы всю Русь к рукам приберете и германцу под хорошие проценты в аренду сдадите… но я своего мнения держусь. Люди, говорю, как люди… надобно только указ издать и окрестить всех… а крещеных, таких, как литовцы, в православие перевести… тогда и порядка больше будет, и покоя…
— А что, разве крещеные… православные в вице-губернаторов не палят?
— Палить-то палят, но своя пуля — не чужая, а чужая — как шрапнель, во все стороны бьет.
В дверь комнаты постучали, и прыщавый Семен сказал:
— Входи, Морта, входи!
Она просунула в дверь голову и спросила:
— Есть будете?
— Буду, — ответил Семен.
— И на господина урядника нести? — справилась Морта.
— Премного благодарен, — ответил Нестерович и по-шутовски поклонился.
Но Морта не уходила.
— Я буду есть один, — сказал прыщавый Семен, и она исчезла.
— Так как, Семен Ешуевич, по рукам?
— Поговорим, когда выздоровею…
— Чего тянуть?.. Ничего зазорного я не предлагаю… Разве служить отечеству зазорно?
— У меня нет отечества, — тихо произнес Семен.
— Как это нет?
— Нет, и все… Корчма — это еще не отечество…
— А все кругом… все, кроме корчмы, земля… лес… поля…
— Я хотел бы перед обедом помолиться, — сказал прыщавый Семен. — Вот уже две недели, как не молился..
— Молись, — уступил Нестерович. — Только на бога надейся, а сам не плошай.
Он вдруг набычился, закусил красные, как рана, губы и направился к выходу.
— Если я что-нибудь узнаю, сообщу… Только сюда больше не приходите…
— Поможешь найти — все пятьсот твои… Честное слово… Или ты думаешь, у урядника нет ни совести, ни чести?..
— Когда я думаю о боге, я не могу думать об урядниках, — сказал прыщавый Семен и оглянулся. Но Нестеровича в комнате уже не было.
Сын корчмаря подошел к восточной стене и стал шептать дневную молитву. Он молился не потому, что верил в бога, а потому, что ему хотелось каких-то других слов, не таких расхожих, как «вице-губернатор», «золотые», «постель», «еда». Правда, и слова молитвы были такие же знакомые, но в них журчал какой-то иной, потусторонний смысл, безобидный и завораживающий. Единственное, что прыщавому Семену всегда мешало, была стена, немая, безропотная, безответная. Она маячила перед ним и дома, и в синагоге, и даже небо, на котором обитает господь, было для него ничем иным, как огромной, опрокинутой навзничь, голубой или затянутой тучами стеной, которую ни один смертный пробить не в силах. В отличие от отца, засыпавшего всевышнего своими мелочными и никчемными просьбами, прыщавый Семен поучал бога и все время старался втолковать ему, что, пока не рухнет стена между смертными и их идолом, пока человек воочию не убедится в его могуществе, не обожжет свою плоть о котлы с кипящей смолой для грешников, до тех пор каждому на свете будет дозволено все: убивать, вешать, предавать, доносить, отрекаться. Третье отделение могущественней бога, ибо награду жандарма — пятьсот золотых — можно потрогать руками, на собственной шкуре можно испытать и его кару. А что бог? Его золотые и его виселицы, его мирра и его смола там, за облаками. Стало быть, бойся и чти не господа, а жандарма… Ардальона Нестеровича… уездного исправника Нуйкина… и, коли можешь, сам стань жандармом. Не обязательно в мундире.
Морта принесла еду в тот момент, когда прыщавый Семен примеривал у восточной стены жандармский лапсердак.
Ел он под удары грома, докатывавшегося откуда-то из-за леса, вяло черпая ложкой щавелевый суп, забеленный сметаной. Через окно было видно, как молнии полосуют небо: вспыхнут, зальют все до самого горизонта и погаснут. Прыщавому Семену вдруг пришла в голову безотрадная мысль, что и сам он похож на молнию, только без грома и без неба, и что, если он кого-то и может поджечь, то только самого себя, незадачливого, никого не любящего и нелюбимого. Прожил на свете больше тридцати лет и что он видел, чего добился?
Нахлебник, ухажер крепостной девки, сообщник урядника, тупицы и солдафона. А ведь совсем недавно, каких-нибудь десять лет тому назад, он еще мечтал стать великим раввином, наподобие виленского гаона Элиаху мечтал посвятить себя избавлению евреев от пороков и унизительного раболепия перед каждым городовым, вывести их из неволи, как Моисей из Египта.
Как часто видел он себя во главе толпы и слышал свой громоподобный голос:
— Евреи! Я зову вас на землю праотцев. Все, в ком осталась хоть капля чести и достоинства, за мной! За мной, сыны и дщери Израиля!
А чем все кончилось?
Все кончилось тем же: равнодушием и страхом. Трижды проклятым еврейским страхом. Оказалось, собственная задрипанная лавка, собственная корчма и парикмахерская дороже, чем камни иерусалимского храма.
Даже родной отец, отдавший его в учение к рабби Ури и позже пославший его в Тельшяй, в ешибот, сказал ему:
— Семен! Брось свои бредни, займись лучше торговлей. Пока евреи соберутся на земле обетованной, твои кости сгниют. Вот тебе для начала двести рублей, открой лавку и продавай не камни иерусалимского храма, а селедку.
И он послушался, открыл лавку и сгорел потому, что евреи покупали селедку не у него, а у его соседа.
Когда прыщавый Семен вернулся в местечко, ему уже ничего не хотелось: ни Иерусалима, ни селедки. От селедки его просто мутило, и с тех пор в доме не держали ее, хотя корчмарь Ешуа терпел на этом большие убытки.
Прыщавый Семен кончил есть, поставил миску на стол и лег.
За лесом по-прежнему гремело, и молнии, необычайно яркие и недолговечные, вспыхивали в окне, как дурное предзнаменование.
Наконец зарядил дождь. Крупные капли клевали стекло, как куры хлебные крошки.