Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 12

«Рижская киностудия»

Г. КАНОВИЧ, С. ШАЛТЕНИС

САМАЯ ДЛИННАЯ СОЛОМИНКА

Пастушки, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите, — пели детские голоса в рождественский вечер.

В приморском городе чисто и бело. Он весь сверкает и усыпан сахарным инеем.

Покоем веет от написанных на церковных степах библейских сюжетов: белые-белые, как облака, овечки спускаются с гор; пастушки играют на дудках, на цимбалах и бьют в барабаны; лица пастушков светятся радостью; в широко раскрытых овечьих глазах блестят слезы блаженства и лучится надежда.

Все это вдруг обрывается грохотом выстрелов…

В рождественский вечер сорок третьего года по узкой улице латышского города, сгорбившись, бежал человек с футляром виолончели. И там, где он пробегал, одна за другой гасли праздничные елки, и в окнах становилось темно, и звенели разбитые пулями стекла

«Пастушки, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите…» — пели дети.

Ручка от футляра вдруг отломилась, и человек выронил его, еще больше сгорбился, стащил в подворотню, обнял обеими руками, выпрямился и по промозглым дворам, по деревянным лабиринтам каких-то складов, через груды развалин выбежал к реке и зашагал по белому нетронутому снегу. Здесь было тихо, и человек слышал, как бьется его сердце и хрипят легкие. Он озирался, прижимая к груди виолончель, словно успокаивал самого себя, гладил ее непослушными пальцами и что-то шептал.

И, уверившись окончательно, что все-таки они спаслись, человек решительно затопал по снегу, не то нашептывая, не то насвистывая засевшую, видно, глубоко в сознании мелодию:

— «Поскорей, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите… Поскорей, скорей бегите, в Вифлеем вы поспешите…»

Вдруг он оглянулся и обомлел: на снегу, там, где он только что прошел, багровели капли крови. Он торопливо приложил ухо к футляру виолончели, весь напрягся, даже разинул рот, стараясь что-то услышать, но не услышал ничего, а только испачкал кровью свое лицо.

Человек и не заметил, как к нему подошел солдат и стал пальцем тыкать в кровь на снегу и хитро подмигивать. Человек схватил виолончель, потащил ее в кусты и, как зверь, приготовившийся к прыжку, впился в солдата измученными, осоловевшими глазами.

Солдат присел на корточки и веточкой, как бы играя, принялся заметать красные точечки на снегу.

— Йа, йа, снег растает, кровь — никогда. Вы меня не бойтесь. Я не немец, я сорб…

— Сорб?

— Иа, йа! Такой народ в Германии. Маленькая группа… С рождеством Христовым!

— С рождеством, — сказал человек с окровавленным лбом. Он вздруг беспомощно опустился на снег, вытер губы, попытался дрожащими пальцами открыть футляр, но застежка примерзла и никак не поддавалась. Солдат протянул штыковой нож.

Человек взял нож, взломал застежку, открыл футляр и тихо позвал:

— Юдита! Юдита!

Но девочка не отзывалась.

…Два человека работали молча: один долбил замерзшую землю штыковым ножом, а другой выгребал ее руками.

— Йа, йа, — сказал запыхавшийся сорб, довольный, видно, своей работой, — никто ничего не узнает. И родители ее не узнают. Если они выживут и спросят у вас, где их Юдита, вы им ничего плохого не говорите. И они будут счастливы. Хорошо?

— Хорошо, — ответил человек.

— Спасибо, спасибо, — неожиданно принялся благодарить своего напарника солдат. — Родители будут думать, что их девочка далеко, растет, кончила школу, вышла замуж. Господи!

Они закутали мертвую девочку в шинель сорба и опустили в яму, неглубокую, с обледеневшими стенками. И когда работа была закончена, когда растроганный собственной добротой сорб сровнял могилу и принялся молиться, второй могильщик, Юрий Вилкс, двадцати с лишним лет от роду, бывший студент Рижского университета, вдруг поморщился и, испытывая отвращение к самому себе, стал икать. Потом его затошнило, он стоял, вцепившись в сиреневый куст, и его рвало иа баронские надгробья, на солдатские сапоги своего напарника, себе на брюки, и он ничего не мог поделать с собой в эту рождественскую ночь сорок третьего года.

В доме Вилксов все было готово к рождеству: солома под хрустящей белой скатертью, кисель и все, что полагается в сочельник.

Юрий Вилкс, солдат-сорб и старый отец Юрия, великий знаток римского права Эдвард Вилкс, у которого все время почему-то дрожали руки, сидели за белым праздничным столом.

— Благодарю, благодарю, — частил солдат. — Совсем как дома, только кисель у нас другой — овсяный. Совсем как в детстве.

Он горестно усмехнулся и, чавкая, стал уминать вязкий, сползающий с ложки кисель. Поймав взгляд хозяина, солдат устыдился и спрятал пальцы под скатерть.

— Ешьте, — подбодрил его знаток римского права Эдвард Вилкс. Но ни он сам, ни его изможденный сын Юрий, дремавший за белым праздничным столом с открытыми глазами, не притронулись к еде. — Ешьте! — торжественно повторил хозяин. — Приятно слышать, что рождество у нас и у вас одинаковое, только, может, кисель другой, но господь бог один. И, надо думать, в тарелки не заглядывает.

— Йа, йа, — ответил хмельной от великодушия сорб.

— Моя жена — Бируте, — ткнул старый Вилкс рукой в фотографию молодой красивой женщины. — Литовка. Из Паланги… Я взял ее, так сказать, из-за границы. Она нас приучила к рождественскому столу с непременным вытягиванием соломинки из-под скатерти и с белым киселем… Католичка!

— Йа, йа, — твердил солдат.

— Каждый год мы с Юрием в честь жены и матери садимся за праздничный стол… И тогда кажется, что она с нами. И мир еще не сошел с ума… И я еще знаток римского права.

Солдат встал, прижал руки к бокам и представился:

— Вильгельм Левицки, кукольных дел мастер. Особенно удавались мне с вращающимися глазами. — И он взял двумя руками полную рюмку и, сияя от удовольствия, выпил потихоньку, как в детстве березовый сок.

— Даже куклы вращают глазами, — сказал старый Вилкс своему сыну Юрию, — а ты все смотришь в одну точку, не мигая. Ты хоть бы сорочку сменил, — он притронулся к окровавленному манжету. — Кровь, сынок кровь. Неужели тебе мало крови? Если хорошенько подумать, та девочка могла еще жить. Пусть за колючей проволокой. Пусть в загоне. Но жить! Жить!

— Мне дурно! — перебил его сын. — Тошнит, но нечем.

— А ты выпей! Выпей! Мама не обидится. И бог не обидится. Это у тебя от чужой крови!

Юрий Вилкс отошел от окна и опрокинул рюмку белой.

— Тоже мне партизан нашелся, — пожурил его Эдвард Вилкс. — Скажи еще спасибо: на хорошего человека нарвался…

— Конечно, — стиснул зубы сын. — Лучше всю жизнь, как ты, стоять у окна и твердить римское право, когда в мире нет никаких прав! Стоять и поправлять манжеты… чистенькие. Без пятнышка.

Кукольных дел мастер Вильгельм Левицки зашевелился, встал, надел шапку. И тогда старый Вилкс остановил его и сказал:

— Погодите! Мы еще с вами из-под скатерти судьбу свою не тянули, как завещала Бируте. Тяните и помните: длинная соломинка — долгая жизнь, короткая соломинка — короткая! Не бойтесь! Бируте всегда покупала и клала под скатерть только длинные соломинки…

— Нет, — замотал головой Вильгельм Левицки и опрокинул еще одну рюмку. — Не буду испытывать судьбу. Вдруг вытяну короткую. Короче, чем отсюда до карцера… Выйду, а кто-нибудь из-за угла — пиф!

Дверной звонок нарушил течение праздничного вечера.

— Прячьтесь! — крикнул солдату Эдвард Вилкс, Стараясь во что бы то ни стало сохранить самообладание, он подошел к двери и глухо спросил:

— Кто там?

— Это я, господин профессор! Ваша дворничиха, Юшкенс. Гасите свет! Опять над морем русские самолеты!

— Хорошо, хорошо, — не отпирая двери, ответил скороговоркой бывший знаток римского права. — Сейчас погашу.

Он вытер испарину, добрел до стены и в сердцах саданул по выключателю.