Страница 16 из 23
— Зачем вам понадобилось мараться всем этим? Вам, педагогу? — почти сочувственно спросил Андрей. — Разве добро, которое время от времени делаете людям, обязательно должно сопровождаться такой вот жестокостью по отношению к ним?
— Это не жестокость! — резко отреагировал Гольц. — На каком основании вы называете жестокостью обычную справедливость? Вам что, неизвестно, что в лагере действует суровое правило: каждый день — двадцать четыре человека?
— Но мне известно и другое: лагерный закон палача — еще не справедливость.
— Речь идет о санитарной норме очистки лагеря от больных и неблагонадежных. Не я виновен в том, что, согласно приказу, эта очистка входит в обязанности моей команды. Я — солдат. Приказ для меня — закон.
— Понятно, — с трудом справился с собой Беркут, четко улавливая, что Гольц ищет оправдание своим садистским замашкам.
— Справедливость, о которой вы печетесь, на самом деле заключается в том, чтобы правила, режим лагеря оставались одинаковыми для всех, — не мог успокоиться обер-лейтенант. — Не допуская исключений. А уж справедливы они сами по себе или нет — это другой вопрос. Законам и приказам следует повиноваться, а не выяснять степень их благородства.
— С этим трудно не согласиться, — столь примирительной фразой Беркут не только спасал себя и поляка, но и признавал, что, как бы он ни относился к лагерному палачу Гольцу, каждое проявление милосердия к одному заключенному тот неминуемо вынужден восполнять жестокостью по отношению к другому. Иначе сам может оказаться в одном из таких же лагерей, предварительно пройдя через подвалы гестапо.
— Наконец-то начинаете прозревать. В концлагере своя, лагерная логика, которую еще нужно постигать. В то время как во мне еще бунтует несостоявшийся педагог. Профессия наложила свой отпечаток на нас обоих — да простят меня все те, кто в эти дни будет погибать за спасенного нами поляка.
— Вы нравитесь мне с той минуты, когда начинаете рассуждать здраво.
— Но пока что вы не знаете главного: над вами тоже вновь нависла угроза. Послезавтра решено обновить команду могильщиков, в которой вы сейчас числитесь. Люди не должны слишком долго задерживаться в этой команде. Тяжелая, нервная работа — она, видите ли, деформирует их психику... У нас это учитывается. Вы... способны понимать меня?
— Пытаюсь, — произнес Беркут, едва шевеля затерпшими губами. Только сейчас Андрей понял, что ту черту осознания себя «ангелом» лично он тоже еще не переступил, с обреченностью не смирился. Все это ему еще только предстояло пройти.
— Надеюсь, вы не стремитесь опять оказаться в могильной яме? Или попробуете, испытаете судьбу еще раз?
— Готов прислушаться к вашему совету, коллега, — вежливо ответил лейтенант, уходя от прямого ответа на столь же вежливый и безответный вопрос палача.
— В таком случае не стану терзать вас. О лагерной педагогике на время забыто. Сейчас мною движет только одно стремление — хоть чем-то помочь коллеге. Эдакая корпоративная взаимовыручка.
— Вы демонстрируете свое стремление куда более убедительно, чем кто-либо другой в этом мире.
— Неплохо владеете немецким и русским. Офицер. Молодой. Прекрасно сложены и, как мне кажется, все еще отлично выглядите. Я мог бы связаться с представителями абвера — это наша разведка. Успех не гарантирую, но кто знает... Вдруг там возьмутся за вашу подготовку. Нет, я понимаю: чужая армия, вражеская разведка... Долг, присяга.
— Вот именно.
— Извините, я о реальном шансе выжить.
— Согласен, реальном. Но дело в том, что я совершенно не гожусь для работы в абвере. И вообще в любой разведке. Да и предавать Родину, изменять присяге — последнее дело. Представьте себя на моем месте.
— Спасибо. У меня даже не хватает фантазии, чтобы представить себя самого на своем собственном месте.
— Я всего лишь сказал то, что обязан был сказать.
— «Обязан»! — хмыкнул обер-лейтенант. — Злоупотребляете моим снисхождением. Ну да ладно. В таком случае есть еще один вариант. Сегодня приедут медики, чтобы отобрать пятьсот самых здоровых и выносливых людей для работы на одном из немецких заводов. Завтра же этих счастливчиков посадят в эшелоны и отправят. По секрету скажу вам, что наш лагерь вообще должен быть ликвидирован.
— Я догадывался об этом. К этому все шло.
— Отсюда и нагрузка на могильную команду. Но сначала из лагеря отберут весь материал, годный к дальнейшему использованию, — обер-лейтенант оглянулся на все еще стоящих неподалеку старосту и парикмахера. Однако Беркут напомнил, что они не владеют немецким, и он успокоился. — Пригодных отберут, а всех остальных, как вы уже догадываетесь...
С территории лагеря, со стороны плаца донеслись звуки автоматной очереди, перечеркнувшей и заглушившей чей-то предсмертный крик отчаяния. Обер-лейтенант и Беркут умолкли и прислушались. Ни выстрелы, ни крик больше не повторялись. Словно и не было их, словно послышалось.
«Одним лагерником стало меньше, — пронзила мозг Беркута банальнейшая, по лагерным понятиям, догадка, — никак двадцать пятым». Но именно она подтолкнула его к решению:
— Я согласен, обер-лейтенант. Конечно, согласен, — вдруг заволновался он. — Внесите меня в список. Моя фамилия — Борисов, порядковый номер 116343.
Обер-лейтенант внимательно посмотрел на Андрея и, чуть помедлив, достал записную книжку. Записав фамилию и номер, он еще раз осмотрел Беркута, очевидно, ставя себя не на его место, а на место врача, отбирающего «людской материал».
— Думаю, с медиками у вас проблем не возникнет.
— Век признателен буду, господин обер-лейтенант.
— Надеетесь убежать? С поезда, по дороге? Конечно, надеетесь.
— Надеюсь выжить — так будет точнее, обер-лейтенант.
Вижу, вы крайне неохотно называете меня коллегой, Борисов, — заметил офицер, уже уходя из блока. — А я бы предпочитал, чтобы вы обращались ко мне именно так. Ну да ладно. «Жизнь — есть жестокое милосердие божье». Прекрасно сказано! Считайте, что это изречение спасло вам жизнь. Хотя лично я больше отнес бы такое определение к смерти. Ибо на самом деле это смерть есть «жестокое милосердие божье».
— Наверное, все зависит от того, кто и как понимает смысл жизни. И в какие рамки поставила его судьба.
— Это уже философия, — неожиданно резко и холодно отрубил обер-лейтенант, словно доводить свои размышления до философской грани ему как педагогу и офицеру было непозволительно. И, не произнеся больше ни слова, ушел из санитарного блока.
19
— Послушай, лагерь-майор, ты, по-моему, не все говоришь. Если у нас есть эти коротковолновые... — постучал Меринов ногтем по замаскированному под пачку «Казбека» передатчику, — значит, мы наверняка можем вызвать самолет. И нас подберут. Где-нибудь на лесной опушке. Или в степи. Ведь подбирают же Советы своих, русских, то есть партизан.
~ Если сможем сообщить, что задание выполнено, — за нами, возможно, и пришлют самолет. Но не раньше.
— А если убрать Кровавого Кобу не удастся?
— Тогда нужно убедить Скорцени, что это просто невозможно сделать. Но попробуй убедить в этом самого Скорцени.
— Вот видишь, я чувствовал, что знаю не все. Почему мы до сих пор не сообщили, что прибыли на явочную квартиру?
— На связь — через пять суток после приземления. Зачем засвечиваться? Запеленгуют. По мне, так вообще нечего в эфире распинаться.
— Таким было твое условие?
— Таким, — твердо ответил Кондаков.
— А почему ты перестал называть меня капитаном? Считаешь, что недостоин?
~ Прошу прощения, господин капитан.
Вот уже вторые сутки они отсиживались на явочной квартире в небольшом подмосковном поселке. Хозяин ее, шестидесятилетний столяр-краснодеревщик, совершенно не удивился появлению гостей. Приняв пакет с деньгами, который предназначался ему в виде платы за постой и за службу, потом еще один, поменьше, на двухнедельное содержание своих «квартирантов», он иронично проворчал: «Ни черта они там толком не знают, что здесь почем на черном рынке. Ну да что с них...» И больше не встревал ни в какие разговоры-переговоры.