Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 168

В зале произошло замешательство; местом в президиуме собрание почтило и сотьстроевское инженерство и администрацию… но там не было Потёмкина, единственного из всех, кто под словом Сотьстрой разумел не только постройку целлюлозного гиганта, но и внутреннее устроение Сотинского района. Зал зашумел, раздались хлопки, и, как всегда бывает с толпою, внезапная буря охватила всех.

— Потёмкина!.. — кричали передние, а сзади отзывалось настойчивым эхом: — Даёшь Потёмкина!

Всем хотелось взглянуть на неуловимого человека, которого не видел никто и в должности которого стояло — мотаться, склеивать, улаживать… быть, наконец, тем бесчувственным катком, на котором дотащили до Соти эту неслыханную машину. Он мог прятаться где-нибудь в самой гуще собранья, его искали, наспех опрашивая приметы, а Лукинич, которому предстояло говорить вслед за Увадьевым, озабоченно и с серым лицом покусывал усы. Тогда, пошептавшись в президиуме, председатель собрания виновато привстал из-за стола.

— Товарищи…

— Потёмкина! — Слово распирало зал, слову становилось тесно, и те, которые впервые слышали это имя, поднимались с мест, точно тот уже стоял на подмостках. Они хотели приветствовать его за то, что он, свой, выдвинувшись снизу, не забыл среды, из которой вышел.

— Товарищи, — надрывался председатель, складывая руки дудкой, — держите тишину, дьяволы! Товарищ Потёмкин болен и сидит взапертях…

Задние не слышали, им пришлось повторять; это было первое упоминание о болезни Потёмкина; оно насторожило всех, и вдруг Потёмкин стал всеобщим героем уже по одному тому, что имел секретные причины не явиться на собственное своё торжество. Пока длилась официальная часть, выступавших по нескольку раз прерывали двусмысленными запросами о сущности потёмкинской болезни; когда, в перерыве перед радиоконцертом, Увадьев незаметно выбирался из клуба, намереваясь просмотреть до ночи бумаги из центра, кто-то даже высказался вслух, что болезнь из тех, которыми зачастую болеют видные советские люди.

К работе, однако, не тянуло; ещё худшая, чем в клубе, стояла на улице обессиливающая духота. Пальцы накрепко приклеивались ко всему, чего ни касались; карамельки мерзостно размякли и уже не бренчали в коробке. Полянкой, только что раскорчёванной под огород, он спустился в овраг, к обессилевшему ручью, который полуверстой ниже еле вертел колесо красильниковской маслобойки. Сюда не доносились голоса, и, кроме того, здесь ещё сохранилась обманчивая вечерняя прохлада. Над круглым бочагом, сплошь увитым хмелем, посвистывала унылая птица; это вызвало в памяти полузабытую детскую забаву: наловив с уличными друзьями головастиков и стрекозиных личинок, он устраивал примерные бои и потом непременно уничтожал прожорливого победителя. Толстый плавунец переплывал прозрачный мрак омута, в котором ещё теплилось непостижимое, детское очарованье. Увадьеву захотелось подержать жука в ладони, чтобы трезвым взглядом постигнуть привлекательность этого водяного жителя — уже он запустил руку в омут, но его спугнули два голоса из лесной крушинки, щедро затканной всё тем же хмелем. Какая-то человеческая пара плотно засела в этот комариный альков.

— …ты скупой! — заговорил женский голос — … хоть бы на кофточку подарил. Девкам ходить не в чем, а они весь кумач на флаки извели!

— Пусти! пока я туда дохромаю… небось ищут! — и стал подниматься, потому что камешек вдруг булькнул в воду.

Потом шорохи замолкли, и Увадьева приметили.

— Ишь, всё ходит, деревья считает… чтоб не покрали! — достаточно громко произнёс женский голос.

Чья-то голова неосторожно просунулась в хмелевой паутине, и Увадьев подивился, до какой степени человеческому лицу свойственны насекомые выраженья. Люди за кустом притаились и ждали его ухода. Тогда, кашлянув для приличия, он стал выбираться вверх, по склону, из-под сапогов, скользивших по сохлой траве, поминутно вырывались то уж, то птица. В этот день он мешал везде, где ни появлялся, потому что всё сущее в мире вовсе не для человека, а само по себе.



Всякие мелочи привлекали теперь его обострённое внимание: и птица на дереве — совсем Жеглов, только бы пенсне для сходства! — и дрожкая преждевременная латунь ржи, и собственная его длинная тень, взъерошенная травою. Солнце садилось, и замшевая теневая мягкость обволакивала природу. Никто не попадался на пути. Из деревни понеслась разухабистая песня, — повидимому, начиналась там всемужицкая пьянка. За редкодеревой рощицей объявилась насыпь строительной ветки; Увадьев поднялся. Босые дети, пятеро, бегали по нагретым рельсам; ему показалось, что одну девочку он узнал… наверно, это была, смешно сказать, мать той самой будущей Кати, для которой в таких муках переплавлялась планета. Увидев хозяина ветки, дети сбились в стайку и привычно ждали брани. Он был совсем чёрным и безликим на застывших пламенах неба. Он глядел сурово и без улыбки на это второе поколенье, которому — хочет он или не хочет — всё равно будет однажды принадлежать жизнь. Не слыша брани, девочка несмело предложила ему с такой же резвостью пробежать по одной рельсе; в её глазах он прочёл искусительный вызов разделить с ними игру, но не сделал и попытки. «Стар, чтобы по рельсам. Сорок — ступенька вниз, а чем дальше, тем всё мельче и легче ступеньки, сами под ноги бегут…» Он молчал. Ежевечерне в девятом часу проходила моторная дрезина с почтой, и шофёр всегда гнал в этом участке, торопясь к ужину и пользуясь прямизной пути.

— Спать, спать, тараканы! — сказал он тихо, а сердце ещё билось от подъёма.

Дождавшись ухода детей, он свернул на дорогу и вошёл в посёлок. Всюду рос папоротник, так как вчера ещё тут был лес. Под ногами хрустела щепа, из которой только что начали вылупливаться свежие, с толевыми крышами, бараки. В третьем налево тускло горел огонь; мелькнуло желание — войти, присесть на жёсткую койку, устланную лоскутным одеялом, слушать затаённые раздумья этих вчерашних земледельцев и хоть на полчаса заглушить в себе одинокую тоску и другую потребность, в которой не сознался бы и сам себе. «Подумают, с ревизией, на ночь глядя, притащился!» В окнах у Потёмкина было темно: «Наверно, спит, пускай отоспится за весь год!» Ничто на протяжении полуверсты не остановило его. Верхнее, угловое окно двухэтажного дома, где помещалась химическая лаборатория, зеленовато светилось. Не замедляя шага, он круто повернул к крыльцу и с иронической усмешкой на самого себя стал подниматься по лестнице.

Она скрипела, точно втаскивали вверх неуклюжую какую-то мебель; и опять билось сердце, но теперь это было совсем не то. Дверь он распахнул сразу, не стучась, как бы намереваясь застать кого-то врасплох. И правда, у Сузанны сидел Бураго; обхватив колено руками, он пристально глядел на неё, склонённую над микроскопом. Зеленый колпак лампы наполнял комнату приятным и глазу сумерками. Молча поздоровавшись, Увадьев со странным облегчением присел на подоконник; именно неудача его посещенья, которому он придавал непонятную значительность, и радовала его.

— Так, очень гут, — сказал Бураго, и Увадьев догадался не сразу, что речь идёт о сотинской воде. — Как кислород?

— Здесь — пять запятая семь, — напамять ответила Сузанна.

Бураго лениво сунул себе в рот папиросу.

— Значит, рыбки тоскуют?.. от предчувствия, что ли?

— Не знаю… но на стрежне десять с небольшой дробью миллиграммов на литр. — Она мельком оглянулась на Увадьева, который никогда не приходил без дела, да и вообще мало имел отношения к её работе. — Есть гуминовые вещества…

— Это ничего, это болотца за Пыслой, мы их прикроем! — Взяв со стола склянку с оранжевой жидкость он одним глазком посмотрел её на просвет. — Иван Абрамыч, Потёмкин-то серьёзно кранкен, а? — Он знал, что Увадьев в секрете от всех изучает немецкий язык. — Лейкемия… а вы знаете, что это… — Он не договорил. — У вас никогда не будет лейкемии, да. Быть вам начальником Сотьстроя, помяните моё слово. Что это? — спросил ставя склянку на стол.

— Это?.. Просто спирт метиловый, — сказала Сузанна и стала сменять объектив.