Страница 1 из 11
Эдуард КОРПАЧЕВ
МЫ ИДЕМ ПО АФРИКЕ
1
Могло показаться, что была погоня за счастьем, хотя при бешеной езде по горным африканским дорогам ближе до беды, но, может быть, это все-таки была погоня за счастьем, за острыми, навсегда остающимися в памяти впечатлениями, которых так жаждешь в двадцать лет. Володя Костебелов, усмехнувшись своим мыслям, все же наддал газу и соскальзывающими руками крепче обхватил разогретую баранку руля, как будто и в самом деле гнался за впечатлениями, а не чаял поскорее добраться до шумного, блистающего зданиями, лаком автомобилей, политым и тут же просыхающим асфальтом, раскинувшегося по морскому побережью большого города Алжира. Он привык к неторопливым, овеянным мучнистой пылью белорусским большакам и проселкам, а потом отвык от них в Минске, потому что стал студентом политехнического института. И когда нарядный океанский теплоход доставил его и друзей на алжирскую землю, в международный студенческий лагерь, пришлось привыкать к стремительным, бешеным скоростям, потому что здесь все водили машины с такой самоуверенной лихостью, что было страшно, хотя и не очень — ведь ни разу не разбился, — следить напряженными глазами за отчаянно бросающейся под колеса грузовика сухой, как брезент, асфальтовой лентой, беречься неожиданных, выстреливающих из-за скалистых поворотов встречных машин и боковым зрением ощущать близость пропасти, ее гибельные тартарары. Он бы и не гнал свою машину так, что всхлипывали борта, если бы ехал один, но всегда в кабине сидел или командир алжирского трудового отряда, или двенадцатилетний кофейный арабчонок Омар, да еще в кузове был кто-нибудь.
И вот сейчас прижимало к нему на поворотах Омара, а наверху ехали еще двое арабских парней, и один из них, с желтым, спеченным лицом, коротко стриженный, точно обгоревший, парень Мурзук, постоянно вызывал в нем досаду своей обычной замкнутостью, хоть говорить им было бы нелегко, имея запас десяти-двадцати слов, но ведь можно многое сказать и взглядом, и улыбкой. Володя наверняка знал, что это Мурзук стукнул по верху кабины, поторапливая ехать, и он не гнал бы свою машину в горах; но раз так, раз недоволен этот замкнутый, непонятный парень, — Володя дал волю испытанному любыми скоростями мотору. И тотчас восторженно сверкнул угольными глазами Омар. Володя перехватил этот взгляд, даже не глядя на мальчонку, точно так же, как видел его курчавую смоляную голову, его высосанную солнцем не синюю и не белую маечку, его нетерпение и желание дружить с русскими ребятами и вместе с ними быстро мчаться вперед, в приморский город Алжир, в новую жизнь, так щедро распахнувшуюся перед ним в это знойное лето, похожее на все прежние двенадцать лет его жизни и все же иное. Да и что Омар, дитя Африки, восторженный, как все мальчишки на свете, — сам Володя, припадая к рулю, страшась сумасшедшей езды и наслаждаясь ею, ощутил себя хозяином горных дорог, асом, который летает как черт. А ведь и вправду стал он за месяц бесстрашным асом, подобно воздушным асам, потому что при движении в горах ты уже не совсем принадлежишь земле, находишься как бы в бреющем полете, и на отчаянных поворотах, когда грузовик приближается к пропасти и пропасть разверзается оголенными склонами коричневых и охристых гор, голова кружится и тело становится не твоим и ничего не весит. Но зато вдвое дороже касание попутчика. Хоть Омар еще мальчишка, да все же его касание словно отключает страх, и Володя любил в эти мгновения мальчика, как брата, пускай даже такими разными братьями они были. А может, и не разными: один темен телом, только лицо чуть посветлее, как абрикосовая косточка, и другой за месяц почернел.
И еще Володя подумал в одно из таких мгновений, когда на поворотах всхлипывали борта и мальчонку кидало ему на плечо, что, как ни трудна эта горная дорога, она хороша тем, что становится дороже человек, сидящий в кабине, и что и ты бесконечно дорог ему не потому, что вместе едете сейчас или можете вдруг прекратить эту скоростную гонку, а потому, что будете еще долго, пока еще живы, ехать, соприкасаясь друг с другом: в воспоминаниях, в снах, в желаниях вернуть опасную дорогу, в молодости и в старости — всегда.
Но вот горы послали прямую снижающуюся ленту дороги. Володя бросил взгляд в ущелье, увидел на дне металлическую жилку ручья, потом переглянулся с Омаром. Оба улыбнулись и продолжали переглядываться, плавно спускаясь на грузовике; и Володя с любовью стал думать об африканском мальчишке, о его жизни, а мальчишка вдруг закричал: «Волода, Воло-да!» — и ладонью показал в кабине, как идет самолет на посадку.
Значит, и ему дорога напомнила снижение в полете, и Володя еще раз улыбнулся, слизнул сухим, затвердевшим языком соль на губах, а цепь воспоминаний уже начала раскручиваться, потому что знакомо было это чуточку чужое, новое, свое, с ударением на последнем слоге имя «Волода, Волода!». И он вновь увидел, как месяц назад съехались в Алжир, в Большую Кабилию, в селение Уадиас русские, югославы, болгары, немцы, французы и как среди алжирских революционеров оказался этот кофейный мальчик с курчавой смоляной головой. Его тотчас выловили и хотели отправить, да некуда: ни матери, ни отца, и не помнил он даже названия родного пепелища. Все же его бы отправили — так слаб он был, так мал, но Омар тогда кинулся к нему, Володе, кинулся именно к нему совершенно случайно и обвил жгутами тонких рук его пояс. Это решило судьбу Омара: Володя Костебелов, Спартак Остроухов и все наши ребята сказали, чтобы мальчик остался в лагере. И он остался, прижился у наших, у русских, а к Володе так привязался, что без него не мог он выехать ни в рейс на грузовике, ни сесть за трактор. И в палатке, где жили они, их легкие раскладушки тоже были рядом.
Вспомнив палатку — этот кочевой дом, который становится общежитием на любой земле, где его ни поставь, — Володя с новой радостью, как будто друга отыскал, подумал о Спартаке Остроухове, и эта радость, просветленность, с какой он всегда думал о Спартаке, была ему самому так понятна, потому что сроднился со Спартаком на здешней опаленной земле, и не представлял себе дальнейшей жизни, дальнейших дорог без его дружбы, и покачивал русой головой с прямыми, точно мочало, волосами, удивляясь, как это раньше он жил, не зная о Спартаке. Они жили в одном городе, ходили одними улицами, не гадая о том, что придется им встретиться и подружиться на чужбине. Все Володины приятели из трудового отряда — механизаторы или строители, сам он водитель и тракторист, и все они пашут горестную землю или строят на ней дома. А Спартак Остроухов — отрядный медик; он знает о человеке все, он шестикурсник; и, может быть, потому, что этот белокурый стройный атлет знает о человеке все, любит человека по долгу службы, по праву сердца, — потому и стал он близок Володе, прожившему на свете на пять лет меньше. Как часто в минуты сомнений, противоречивых раздумий ему недоставало подле себя старшего друга, родного, как отец или брат, — но братьев у Володи не было, а отец погиб в том году, когда родился Володя. И вот белокурый, глядящий на людей с пристальной добротой Спартак сразу представился ему человеком, которого недоставало. Он еще на теплоходе сблизился со Спартаком, когда были они еще на своей Родине, на плавучей палубе Родины, когда Володю теснили мысли о начавшемся путешествии, о новизне далеких земель, о приключениях и острых впечатлениях, о всем том, что войдет в его жизнь и обогатит.
вспомнил он Киплинга.
И уже тогда, на палубе теплохода, рассекающего плоть Черного и Средиземного морей, глядя на синюю упругую волну, спорил с Редьярдом Киплингом, потому что знал, какая война пронеслась над Алжиром и какую разруху, какие черные, сожженные напалмом деревни оставили те, кто шел с оружием по Алжиру.