Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 111

Душа моя уходит в пятки, но я медленно иду на запах. Может, смилостивятся и что-нибудь мне дадут. За домом на небольшой террасе у пластикового стола, застеленного скатертью, в последних лучах солнца греется и лакомится хорошей едой не менее пятнадцати человек. Женщины, закутанные в длинные цветные полотнища, старые бабки в белых простынях, мужчины в белых галабиях — все как по команде поворачиваются в мою сторону. Разговоры и смех стихают. Малые дети подбегают к своим близким и прижимаются к их ногам, как будто увидели привидение. Стою и жду их дальнейшей реакции.

Imszi barra. — Осанистая баба средних лет отрывается от стола и направляется ко мне, размахивая руками.

Ja saida, ja saida… — Я стараюсь быть как можно более милой и употребляю те слова, какие приняты для вежливого обращения к деревенским женщинам. Сейчас за миску еды я готова назвать ее даже королевой.

— Говорю же, деваха, иди сюда, — злобно, но уже немного менее грозно, обращается ко мне женщина. Ее речь грамматически неправильная. Может, таков здешний диалект?

Ana nibbi mandzarijja! — Я уже просто умоляю, глотая потоки слюны, которые меня заливают. Я, должно быть, выгляжу как оголодавшая, побитая собака, так как вся семья смотрит на меня хоть и свысока, но с явной жалостью.

— Рабия! — кричит дед, с которым я познакомилась раньше. — Дай же ей миску еды, ради Аллаха, ведь это пытка.

Легко ему давать милостыню — ведь я собственными глазами видела пачку денег, которую он получил от Ахмеда. Я уже хочу отойти, когда юная девушка лет четырнадцати, довольно приятная на вид, подбегает ко мне с полной до краев миской тушеного ягненка. Может, здесь, в этих тяжких условиях, хотя бы у некоторых есть сердце?

Na, na. — Она всовывает мне в руки тонкий плоский хлеб и бежит к стене, где лежит старое ненужное покрывало.

— Сидеть тут, тут твое место, — говорит она наконец, но смотрит, однако, волком.

Mafisz szughul, mafisz mandzarijja. — Агрессивная хозяйка водворяется на свое место у стола и время от времени с неприязнью поглядывает на меня.

— Я могу работать, но до этого должна восстановить силы, по крайней мере хоть немного, — говорю я на чистом арабском языке, обращаясь ко всей семье, и начинаю есть, помогая себе пальцами и хлебом.

Слабоумный ухажер

Моя жизнь в оазисе Ал Авайнат, что у подножия гор Акакус, медленно превращалась в рутину. Хочешь жрать, должна работать — простое правило. Но работа здесь — это не игра, это не клуб в польской школе в Триполи или уборка в посольстве.

Встаешь вместе с курами, то есть с восходом солнца. Потом семья расходится по комнатам для молитвы и чтит имя Аллаха так долго, что я успеваю приготовить завтрак. Детвора крутится под ногами, а я стараюсь никого из детей не обварить и не растоптать. Боже, сколько эти люди могут съесть! И каждый что-нибудь свое. Взрослые, по большей части мужчины, макают тонкий хлеб — питу — сначала в оливковое масло, потом — в смесь трав, za’tar, и, наконец, в солоноватый творожок — lebneh. Заедают это сладким луком, оливками и помидорами, которые здесь редки и за которыми нужно ехать аж в Гхат — большой оазис. Запивают это все гектолитрами зеленого чая, к приготовлению которого меня еще не допустили. Женщины и девушки объедаются сладкими ватрушками — дрожжевой лепешкой, жаренной в большом количестве масла, политой медом и посыпанной кокосовой стружкой. Иногда их просто смазывают джемом. Женщины слизывают текущий по рукам жир. Для парней я научилась делать такие же лепешки, только с желтым сыром или яйцом внутри. Детвора предпочитает кускус или кашу burghul, политую козьим молоком. Такая себе наша овсянка. Приготовить все это вовремя для многочисленной семьи не так-то просто. Поэтому я встаю раньше всех. Меня ежедневно будит дед, который утром любит пи́сать на лоне природы и для своих дел присмотрел место около моего шалаша. Каждый второй или третий день убираю дом — к счастью, он не такой большой, как наша вилла в столице. Это маленькая одноэтажная хибарка из песчаника с прекрасным видом с крыши, на которой развешивается стираное белье, а если улыбнется счастье, можно себе урвать минутку подремать. Панорама сумасшедшая. Вдали виден большой горный массив, верхушки которого не острые, а как бы срезанные, их можно сравнить с мощным приземистым столом. Цвет у гор всегда темный, они никогда не зеленеют, и здешних детей пугают живущими там джиннами.

Помещения в доме обустроены аскетично. В них только необходимая утварь, изготовленная доморощенными ремесленниками или самими хозяевами. Нигде нет люстр. Самое приятное помещение — зал для молитв. В центре — вытертые, все в пятнах ковры, под стенами лежат матрасы в цветных наволочках, в углу под окном стоит телевизор, рядом — деревянные шашки. Мне туда входить нельзя, потому что я нечистая.

В дни, когда я не работаю в доме, мне приходится пасти овец и коз. Поскольку одной ходить нельзя, ко мне приставлен учитель и опекун. Как будто отсюда можно убежать. У меня нет ни одного документа, и на ближайшем посту полиции, которых здесь полно, меня бы задержали и, скорее всего, отослали бы в тюрьму или карательное заведение для женщин, лишенных прав. Из огня да в полымя, лучше уж оставаться в этом захудалом оазисе и в недоброжелательной ко мне семье.

Мой опекун, или махрам, — восемнадцатилетний Рамадан, недоразвитый парень, который первым осмелился ко мне приблизиться. Бедолага так вжился в свою роль опекуна, что не отходит от меня ни на шаг. С того момента, как меня сюда привезли, Рамадан казался мне не то девушкой, не то парнем, но за зиму он очень изменился. Возмужал, лицо его стало более заостренным и покрылось редкой темной порослью и угрями, а длинные волосы дед ему обрезал ножницами до такого же состояния, как стригут овец. И вот, словно по мановению волшебной палочки, парень превратился в мужчину. Надо сказать, что изменилось и его поведение. Симпатичный, немного испуганный и нерешительный подросток стал возбужденным молокососом-извращенцем. Я уже понимаю, что с этим у меня будут проблемы, никак не могу от него отделаться, потому что все уже привыкли, что мы неразлучны. Рамадан, находясь в усадьбе, ведет себя еще куда ни шло; он таскается только за мной, шаркая и издавая какие-то странные звуки. Но когда мы идем выпасать овец и едва успеваем удалиться от двора, он становится шумным и напористым. Причем с каждым разом его поведение отличается все большей агрессивностью. Он все время ищет случая, чтобы ко мне притронуться, а потом ощупывает себя. Наверное, только этой весной парень открыл для себя собственную сексуальность. Бедняга просто не вынимает рук из шаровар и онанирует, когда только может.

Выпас овец и коз не так уж плох в сравнении с тяжелой работой по дому. Идешь на ближайший луг, на котором уже в мае нет ни одного зеленого растения, садишься в какое-нибудь укрытие, например под наполовину засохшим оливковым деревом, и дремлешь во время жары, время от времени открывая один глаз и убеждаясь, что животные не так глупы, чтобы чересчур отдалиться.

Я полюбила слушать, как похрустывает сухая трава, которую пережевывают вполне симпатичные овцы и козы. Они ходят за мной, трутся о мои ноги и заглядывают в глаза. Я сижу в мягкой песчаной ямке, а какая-нибудь сытая коза спит, положив голову на мой живот. Нехотя глажу ее бархатный мех, а она довольно фыркает. Марыся вот так же любила прижиматься ко мне и очень похоже вздыхала от счастья, когда я гладила ее волосы. Нет уже слез, чтобы поплакать над моей безнадежной ситуацией. Сердце в моей груди умерло от тоски по детям, оно уже, наверное, даже не бьется.

Вдруг чувствую как бы дуновение ветра в волосах и открываю осоловевшие глаза. Тут же вижу над собой прыщавое лицо Рамадана, его слюнявые губы, которые искривляются сейчас в еще более странной гримасе, чем обычно.