Страница 4 из 15
С женскими ролями все утряслось быстро. Терская была, понятно, Еленой, Валентине Селецкой досталась роль Ореста – традиционно дамская; опять же, древнегреческий наряд позволял блеснуть ножками. Двух гетер, Парфенис и Леону, играли Полидоро и Тамара Оленина, которая была вовсе не Тамарой, а Танюшей Ивановой.
Это юное создание Терская привела в труппу недавно и всем объявила, что-де племянница, дочь покойной сестрицы. А как было на самом деле – актрисы подозревали: не могла же Терская, отродясь замужем не бывавшая, открыто признаться, что имеет внебрачную дочь, да еще такую взрослую. Для двадцатидевятилетней мамаши иметь девятнадцатилетнюю дочку – по меньшей мере странно…
Имя Тамара Оленина девушке дивным образом шло – Танюша была невысокая брюнетка с выразительными черными глазами (Кокшаров, едва увидев ее, вспомнил слухи, ходившие о Терской и некоем грузинском князе), гибкая и изящная, но скорее спортсменка, а не актриса; она и в Ригу потащила с собой любимый велосипед. Кроме того, она со всем пылом юности обожала лиловый цвет, и внушать ей, что он больше подходит даме средних лет, желательно уже овдовевшей, было бесполезно.
Последнюю женскую роль, Елениной рабыни Бахизы, поручили Ларисе Эстергази, ветеранше кокшаровской труппы.
Когда труппа прибыла в Москву, оказалось, что Скорпионский сломал ногу. Его навестили, он лежал в постели, показал ногу в лубках, но Кокшарова не подвел – нашел себе заместителя. Заместитель был, как и требовалось, высок, худощав, длинноног, с прекрасной выправкой и изумительно усат. Новенький имел опыт выступлений на домашнем театре, но мечтал о настоящей сцене. Кокшаров его проэкзаменовал и остался доволен голосом, манерами, артистическими способностями. Звали долговязого Егором Ковальчуком, но мудрый Кокшаров перекрестил его в Георгия Енисеева.
На Енисеева как на коренного москвича возложили задачу раздобыть у московских старожилов партитуру «Прекрасной Елены», и он очень быстро ее принес. Оказалось, память почти не подвела Стрельского – актеры очень правильно заучили с голоса и слова, и музыку.
В Ригу приехали в начале мая. Жить предстояло в Майоренхофе, тратить деньги на дорогие рижские гостиницы не стали, а Маркус снял на несколько дней комнаты, что выходило не в пример дешевле. Пока дамы бегали по рижским лавкам и знакомились с модистками, Кокшаров прослушал второго Аякса. Тот действительно был невысок, крепкого сложения, а изготовить себе брюхо брался из плотной подушки. Он отрекомендовался потомственным рижанином с немецкими корнями, что вытекало из фамилии – Гроссмайстер и из непривычного для русских провинциальных актеров местного акцента. Имя у него было хорошее – Александр, а сценический псевдоним придумали такой: Лабрюйер.
Откуда это звучное слово попало к нему в голову, Кокшаров не задумывался. Слово было французское, великосветское, аристократическое, значит – годилось.
Особых актерских талантов у новоявленного Лабрюйера-Аякса не было, более того – он ходил по цене, словно аршин проглотивши, и те слова, которые должен был говорить, не произносил, а выкрикивал. И вид имел хмурый, будто всю родню похоронил. Но и это шло на пользу делу, поскольку, помимо воли Лабрюйера, производило убийственный комический эффект.
Аяксов свели вместе, посмеялись, и Кокшаров вздохнул с облегчением: вроде бы все роли нашли достойных исполнителей, да и фигуранты, четверо рижских студентов, на лето устроившихся в Эдинбург репетиторами к богатым недорослям, двигались и разевали рты весьма прилично. Порепетировав на сцене «Улья», устроили показ для Маркуса. Он хохотал, как дитя, и предрек «Елене» светлое финансовое будущее.
Потом к Кокшарову пришла дамская делегация – Терская и Селецкая. Они просили еще денег.
– Я же выдал вам аванс! – возмутился Кокшаров. И Терская рассказала, что в рижских закоулках найдена дивная модная лавка, где поразительный выбор шляпных булавок, и нужно набрать их впрок – это же прекрасный подарок, особенно в новом стиле – со зверюшками, змейками и бабочками.
– Разве не прелесть? – спросила Селецкая, осторожно вынимая из шляпы длинную булавку, головка которой была очень тонкой работы – золотая, изображавшая муху в ажурном овале, а крылышки мухи – два аметиста-кабошона. – Она одна такая была! Подумайте, Иван Данилыч, как мы с этими булавками будем блистать в столице!
– Тьфу, – сказал на муху Кокшаров. Одна ее неслыханная величина могла вызвать отвращение.
– И вовсе не тьфу, хозяин лавки отыскал дивного ювелира, который только на него работает. Теперь понимаешь, что это очень выгодные приобретения? – спросила Терская. – На нас все будут смотреть.
У нее самой шляпа крепилась к пышным русым волосам (волосяное бандо было искусственным, конечно, натуральных волос так много не бывает) тремя булавками, одна изображала египетского скарабея, другая – цветок с жемчужиной в сердцевине, а третья – ящерицу.
– Это, конечно, ужас и кошмар, но вы должны обращать на себя внимание, – ответил Кокшаров, доставая бумажник. – Воображаю, каких монстров наберет там госпожа Эстергази!
Труппа после маленькой войны (дамы хотели ехать морем и любоваться на пейзажи) погрузилась в вагон второго класса поезда, идущего в Шлокен, и через час уже была в Майоренхофе.
– А вот если соберетесь к нам на штранд в будущем году, то и пересаживаться не придется, – сказал Маркус. – Обещают прямые поезда из Петербурга и Москвы до самого Шлокена. Доедете как короли. Сейчас-то мы удачно устроились, едем сидя, потому что вторник. А в субботу днем и в воскресенье с утра десять тысяч человек на штранд выезжают! Воображаете, какая в вагонах давка?
Поезд остановился у длинного деревянного вокзала, выкрашенного зеленой краской. Со стороны железной дороги он представлял собой бесконечный навес, подпираемый тонкими колоннами. Под навесом прогуливались дамы, ожидавшие поезда, и там же процветала мелкая торговля – мороженым, имбирными пряниками, пивом и всякой дребеденью. В стороне стояла прислуга с местных дач, охраняя большие тюки с грязным бельем, – прислуга ждала поезда в Ригу, чтобы погрузить тюки в особый вещевой вагон, а там бы их встретили служители прачечных. Через два дня выстиранное белье тем же вагоном прибыло бы обратно.
От железнодорожного полотна перрон отделялся барьером с проходами, у которых контролеры проверяли билеты; если безбилетник и умудрялся в Риге проскочить в вагон, то на выходе бывал схвачен и привлечен к ответственности. Поэтому они обычно соскакивали на ходу между станциями, рискуя за какой-то полтинник сломить себе шею.
– Слава те, господи, – сказал Кокшаров, предъявив билет и выйдя на перрон. – Обошлось без драм. Теперь все пойдет как по маслу.
Ох, рано он это сказал…
Глава вторая
Маркус имел о галерах темное понятие. Да и о флоте тоже, хотя жил в портовом городе. С другой стороны, современные пароходы вряд ли похожи на древнегреческую галеру, а копаться в увражах и изучать картинки со старинных ваз у него не было ни времени, ни желания. Маркус встретился с плотником Петером Клявой, потомственным жителем Майоренхофа, и дал задание: соорудить нечто на колесах, с мачтой, и чтобы там два человека помещалось. Клява, человек пожилой и честный, уточнил на плохом немецком, чтó первостепенно – вид или способность к передвижению. Маркус подумал – черта ли в том виде, можно украсить сооружение драпировками, древние греки придираться не станут. Клява взял задаток, а готовую галеру, имевшую вид знакомой ему рыбацкой лодки, привез на телеге к концертному залу в тот самый день, когда Кокшаров назначил первую репетицию.
– Боже мой! – воскликнула Терская. – Это же ванна на велосипедных колесах! Увольте, господа, я при всем честном народе в ванну не полезу!
– Зато как ездит?! Вы полюбуйтесь, как ездит! – Маркус толкнул галеру, и та очень резво покатила по улице, насилу догнали.
– Вот вы в этом кошмаре и катайтесь, герр Маркус! А я не стану! У меня туалет и без того пикантный – если я задеру подол, чтобы залезть в вашу галеру, публика увидит мои панталоны!