Страница 185 из 186
— Он не верит ни единому слову из всего, что сказал, — это у него лишь такая манера. Выпьем, Хансен!
Но хозяин отнесся к словам Вигго Хансена серьезнее. Он думал о себе самом, он думал о Верном. И он начал чрезвычайно вежливо:
— Господин кандидат, разрешите прежде всего спросить, что вы понимаете под разумным соответствием между преступлением и наказанием?
— Например, — ответил разъяренный Вигго Хансен, — если бы я услышал про какого-нибудь оптовика, у которого на складе двести — триста тысяч тонн угля, что он запретил несчастному нищему наполнить углем свой мешок и в наказание был разорван дикими зверями, — да, это я мог бы легко понять; потому что между таким бессердечием и таким жестоким наказанием было бы все же разумное соответствие…
Хозяин ничего не ответил Вигго Хансену. Пожелав гостям здоровья и благополучия, он встал из-за стола, Гости украдкой перешептывались и переговаривались и в подавленном настроении разошлись по комнатам.
Хозяин ходил среди них с натянутой улыбкой, и как только выполнил свою обязанность, пожелав каждому в отдельности здоровья и благополучия, он отправился разыскивать кандидата Хансена, чтобы недвусмысленно указать ему на дверь, и притом навсегда.
Но в этом не было необходимости: Вигго Хансен уже нашел ее сам.
Со снегом дело обстояло именно так, как рассказал господин коммерсант. Зима еще только начиналась, но уже несколько дней подряд рано утром шел мокрый снежок. Когда вставало солнце, он сменялся моросящим дождем.
Это было почти единственным признаком того, что солнце взошло: днем становилось ненамного светлее и теплее. В воздухе стоял густой туман — не белесый морской туман, а буро-серый, плотный, мертвенный. Он тянулся из России и нисколько не редел, проходя над Швецией. Восточный ветер приносил его и тщательно укладывал между домами Копенгагена.
Под деревьями вдоль Кастельсгравена и в Греннингене земля почернела от капель, падавших с веток, но посредине улиц и высоко на крышах снег еще лежал тонким белым пластом.
Возле верфи Бурмейстер и Вайн было еще совсем тихо. Черный утренний дым клубился над трубами, восточный ветер бросал его на белые крыши, отчего он казался еще чернее, и рассеивал его над гаванью между снастями судов, печальных и черных в предутреннем сумраке, с белыми полосами снега вдоль бортов. Приближался час, когда в таможне запирали породистых собак и открывали железные ворота.
Крепкий восточный ветер подгонял волны к Лангелинье[80] и разбивал их среди ослизлых камней в серо-зеленую пену, между тем как по гавани перекатывалась крупная зыбь. Волны плескались под шлагбаумом таможни и вздымали на своих гребнях великие имена и тягостные воспоминания у пристани военно-морского флота, там, где стояли без снастей старые фрегаты, во всей своей величественной ненужности.
В гавани все еще множество судов, у причалов и в пакгаузах лежали высокими штабелями товары. Неизвестно было, какая выдастся зима: отрежет ли она город на целые месяцы от мира или же пройдет в туманах и снежной слякоти. Поэтому здесь стояли рядами бочки керосина и вместе с чудовищными горами угля подстерегали суровую зиму; тут же стояли бочки и бочонки с вином и коньяком, терпеливо ожидая новых фальсификаций; ворвань и сало, пробка и железо — все это лежало в ожидании своей дальнейшей судьбы.
Повсюду ждала людей работа — тяжелая работа, грубая работа и тонкая работа, — повсюду, начиная с трюма громоздких английских угольщиков и кончая высоко над городом тремя золочеными луковками новой церкви русского императора на улице Бредгаде.
Но никто еще не принимался за дело. Город спал тяжким сном; воздух был плотный, давящий; над Копенгагеном нависла зима. Стояла такая тишина, что слышно было, как вода от таявшего на крышах снега с глухим бульканьем падает в водосточные трубы, словно большие каменные дома всхлипывают в полусне.
Но вот небольшой колокол сонно прозвучал на Хольмене. То здесь, то там стали открываться двери, и из них с лаем выбегали собаки. В домах поднимали шторы и открывали окна. Видно было, как горничная ходит по комнате и убирает при полыхающем пламени свечи. На одном подоконнике во дворце лежал лакей с галунами и ковырял в носу в этот ранний утренний час.
Густой туман лежал над гаванью и виснул на снастях больших кораблей, словно в лесу. Он становился еще плотнее от дождя и мокрых снежных хлопьев. А восточный ветер забивал им пространство между домами. Он заполнил туманом всю площадь Амалиенборг, и поэтому Фредерик Пятый словно парил в облаках, беспечно обратив гордый профиль к своей недостроенной церкви.
Прозвучало несколько сонных колоколов; раздался адский вой пароходной сирены. В кабачках, «открывающихся до колокольного звона», уже шла заутреня с горячим кофе и водкой. Служанки с распущенными после разгульной ночи волосами выходили из матросских домов Нюхавна и сонно принимались мыть окна.
Погода была отвратительная, и те, кому приходилось перейти площадь Конгенс Нюторв, спешили мимо Эленшлегера, которого посадили перед театром с непокрытой головой: лежавший у него на плечах снег таял, и вода затекала за открытый ворот.
Работа, повсюду поджидавшая людей, теперь начала поглощать множество маленьких темных фигур. Они появлялись, сонные и замерзшие, и рассеивались по всему городу. На улицах поднялась тихая сутолока: одни прибегали, другие уходили — здесь были и те, кто собирался спуститься в трюмы угольщиков, и те, кому предстояло подняться ввысь и золотить луковки на церкви русского императора, и тысячи других. Каждого звала своя работа.
Загрохотали экипажи, и раздались крики разносчиков. Задвигались блестящие от масла плечи машин, и завертелись жужжащие колеса. И сдержанный шум совместного труда тысяч людей понемногу привел тяжелый плотный воздух в движение. День начался. Веселый Копенгаген проснулся.
Полицейский Фроде Хансен промерз до самых глубин своего «коэффициента». Это было пренеприятное дежурство, и он нетерпеливо прохаживался по улицам Обенро взад и вперед, поджидая мам Хансен. Она обычно проходила здесь в это время или еще раньше, и сегодня он твердо решил добиться кружки пива или чашки горячего кофе.
Но мам Хансен не пришла, и он стал раздумывать, не требует ли его долг, чтобы он сообщил о ней начальству. Она зашла слишком далеко. Этот обман с капустой и торговля углем не могли долго продолжаться.
Тира и Вальдемар также много раз выглядывали в крохотную кухоньку, чтобы узнать, не пришла ли мать и не поставила ли она кофе. Но под котелком было черно, а в комнате было так темно и холодно, что они снова забирались в постель, зарывались поглубже в солому и развлекались, пиная друг друга в живот.
Когда открыли ворота угольного склада коммерсанта Хансена в Кристиансхавне, Верный сидел и стыдливо косился в сторону. Да, его посадили на складе для отвратительного дела.
В глубине склада, в углу между двух пустых корзин, нашли груду тряпок, из которой исходили слабые стоны. На снегу виднелись капли крови, а рядом лежал нетронутый кусок сдобной булки, посыпанный сахаром.
Когда начальник понял, что произошло на складе, он повернулся к Верному и хотел его похвалить, но Верный уже ушел домой — ему было не по себе.
Ее подняли, как она была, мокрую и жалкую, и начальник приказал увезти ее на первом же возу с углем, направлявшемся в город. Там ее можно было отправить в больницу, и пусть профессор сам посмотрит, есть ли смысл браться за ее починку.
Около десяти часов семья господина коммерсанта стала собираться к завтраку. Первой пришла Тира. Она поспешила к Верному, гладила его, целовала и осыпала ласковыми словами.
Но Верный не шевельнул хвостом и едва взглянул на нее. Он продолжал лизать свои лапы, еще черные от угля.
— Боже мой, мамочка! — воскликнула фрекен Тира. — Верный, конечно, болен — он простудился ночью. Отец поступил ужасно.
Но пришел Вальдемар и с видом знатока объявил, что Верный оскорбился.
80
Одна из набережных в Копенгагене.