Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 16

Война вместе с гибелью и разрухой, вместе с горечью и гневом принесла с собой живительный воздух свободы. О нем с предельной выразительностью напишет товарищ Твардовского по фронтовой газете Василий Гроссман в романе «Жизнь и судьба», читая который Твардовский испытает истинное потрясение. Этот воздух свободы напугает Сталина, поспешившего отправить в лагеря тех, кто еще вчера шел в бой, выкрикивая его имя.

Что было делать со свободой советскому поэту?

Пожалуй, после Войны настал самый трудный период в литературной биографии Твардовского. Недаром работа над новой поэмой, в которой автор мечтал предстать во всей силе своего таланта и мастерства, затянулась на десять лет. Он понимал, что, избрав долю гражданского поэта, он не вправе промолчать о трагедии ГУЛАГа, но он столь же отчетливо понимал и то, что он не способен написать «Тёркина в лагере» – для этого нет у него ни личного опыта, ни верных слов, ни смелости.

И все же предпринял отчаянную попытку: сделав героем новой поэмы себя, он отправился на восток – в Сибирь, край ссыльных и каторжан. Но при жизни Сталина дальше Урала Твардовский «уехать» не смог. Да и потом, уже после ошеломившего страну ХХ съезда, развенчавшего давешнего «Отца народов», он мучительно искал слова, чтобы сказать о главном, и захлебывался в недомолвках и перифразах, отворачивался в сторону, находя на что посмотреть – на новые стройки, на эпические панорамы мест, на людей! «За далью – даль» писалась с большими перерывами, с колоссальным напряжением интеллектуальных и нравственных сил. Истина разжигала поэта, но огненного глагола не рождалось.

Разговор случайных попутчиков – не та тональность для решения «проклятых вопросов». И неслучайно, встретив на полустанке друга детства, отбывшего в лагерях немалый срок, поэт не знает, что и как сказать, смущенно перебирает ненужные слова, только что погоду не обсуждает. В этой полунемой сцене безжалостной правды, пожалуй, больше, чем во всей поэме в целом. Встретились не просто два друга, разлученные временем, встретились два мира, две России, разделенные участью и долей – сытый и голодный, хозяин и работник, принц и нищий. Эпизод ключевой, который должен был стать моментом истины, прозрения и покаяния. К сожалению, весь последующий внутренний монолог героя, после того как они наконец опять расстались, двигаясь каждый своим и уже не «крутым» маршрутом, – попытка осмыслить случившееся – не выдерживает никакой критики и невозможен к оправданию:

Увы, не пламенеющий Словом шестикрылый серафим руководил странником, одолевающим «пустыню мрачную» в купейном вагоне –

Твардовскому, конечно, хотелось быть советским пророком, но драма в том, что такой феномен немыслим ни в системе христианских реалий и категорий, ни в стране победившего социализма. Послеоктябрьская культурно-пропагандистская практика поменяла смыслы и значения многих слов, но отменить изначальное их содержание не могла. И не только пророк был чуждым советскому строю явлением (и не работал в этих условиях пушкинский завет!), но даже и более скромный некрасовский гражданин выпадал за скобки (за колючую проволоку!) тоталитарного государства. В безоговорочной наготе предстала эта истина перед Твардовским, когда он пришел главным редактором в «Новый мир».

«Возвратившись» из дальних странствий, не распрямив еще спины, но уже подняв глаза от долу, он принимается за труд, который выведет его к свету. Одному ему произнести слово правды оказалось не под силу, и он решил соединить усилия тех, кому также не давали покоя совесть и долг. Природное богатырство духа и врожденную жажду справедливости без остатка вложил Твардовский в руководство журналом. Собрал единомышленников, вступил в бой с ложью и бездарностью, сошелся в единоборстве с цензурой. Не гнушался и ежедневного рутинного труда, читая и выискивая в потоке рукописей те, в которых звучал мужественный голос честного человека.

В огромном, напрочь зашоренном пространстве партийной пропаганды он пробороздил пахотный надел живого слова. Парадоксальным образом пригодился и весь ранее накопленный капитал советского поэта – и орден Ленина, и Сталинские премии, и депутатство в Верховном Совете, и членство в ЦК (заслужил-таки свои награды Василий Тёркин!). Тяготившая Поэта социальная сбруя помогала Редактору вести журнал. Территория правды неизменно прирастала; усохшая было, затравленная идеологическими удобрениями почва русской литературы под редакторским плугом Твардовского вновь ожила и стала приносить полноценные плоды.

И тогда пришел тот, кого так долго ждал Твардовский, ради которого он столько трудился, кому расчищал дорогу. Тот, кого Анна Ахматова назвала «светоносец». Встреча с рукописью «Щ-854» была судьбоносной – для ее автора, Александра Солженицына; для Твардовского, поэта и гражданина; для журнала «Новый мир» и его читателей; для Страны Советов и ее руководства. Для России, обретшей своего пророка.

Трудный и счастливый 1962 год – год публикации в «Новом мире» повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» – стал для Твардовского переломным: богатырь расправил плечи, отряхнул путы духовные, презрел словеса лживые. Повесть Солженицына на страницах «Нового мира» – высший творческий акт Твардовского. Богатырский. Сопоставимый с «Книгой про бойца». В тот час, когда Твардовский поставил свою подпись под одиннадцатым номером журнала, он был соавтором Солженицына. И пусть позже их пути разошлись, но состояли они уже навсегда в одной рати и изменить ей не могли. Это был вызов системе – грозному и лютому Тугарину Змиевичу, во всей славе его и власти, подчинившему себе миллионы душ, устрашившему землю русскую.

Как было советскому поэту бросить вызов советскому строю?

Предстояла неизбежная борьба с самим собой. Или гибель.

И гибель.

Выбора не было. Твардовский взялся за невозможное.

Его последняя поэма «По праву памяти» не увидела свет не только в советской печати (а ведь его всегда печатала многомиллионная «Правда» и не менее авторитетные «Известия»), но даже в «родном и живом» «Новом мире». Поэма вышла за рубежом – смертельная рана для советского поэта.

Твардовского призвали к ответу.

– Нужно выразить отношение.

– Так это же получается как с Солженицыным. А я, хоть и считал и считаю, что исключение Солженицына грубейшая ошибка, я не Солженицын.

– Вот именно!