Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 57

Опомнился он, больно ударившись о бумажные кипы.

В подвале была густая, как деготь, темень. В дальнем углу отчетливо тукало. Вдоль стен шуршало. Славик вспомнил, что от нечисти помогает молитва, залопотал: «Христос воскрес, Христос воскрес…»

Постепенно глаза его привыкли к темноте. Он стал различать окно, бумажные кипы, тавровую балку, на метр торчащую из кирпичной стены, и темную, притаившуюся в дальнем углу бесплотную фигуру.

Душа присяжного поверенного сидела у самой стены на корточках и бормотала что-то отрывисто и сердито.

— Окно… — доносилось до Славика… — Быстро… Окно…

— Я… я залез в окно, — собравшись с силами, признался Славик и шаркнул ножкой. — Я больше не буду.

Он дрожал и внутри и снаружи, дрожал до ломоты в животе. Все части его маленького тела тряслись по-разному, как будто рука боялась меньше, а нога больше.

— Повыдергиваю… — сердито шипела душа, уткнувшись в угол носом. — Смотри… собачье…

Ругань становилась все грубее, замысловатей. Или Клешня что-то перепутал и папа его совсем не присяжный поверенный, или душа совсем одичала за годы одинокой жизни.

— Мне Таракан велел, — объяснил Славик. — Я больше не буду. У меня сегодня день рождения.

— Окно… Задрыга… Ноги повыдергиваю… Окно… — окатила его новая порция ругани, и, уловив знакомые сочетания слов, Славик вдруг понял, что низкие своды подвала обманчиво отражают шепот Таракана, а то, что он принимал за душу, — в действительности серый пласт штукатурки на кирпичной стене.

Вслед за этим он вспомнил, что надо открыть окно.

Он принялся торопливо чиркать спички. Ни одна не загорелась. Он догадался, что захватал коробок потными руками, бросился к окну и стал ощупью искать шпингалеты.

Рама оказалась глухой — без створок, без шпингалетов, намертво заделанная в оконную коробку.

Ну, теперь уж никакого выхода не было. Форточка высоко. Подсадить некому. Одному отсюда не выбраться.

— Всего хорошего, — отчетливо проговорил Таракан в форточку. — Мы пошли.

— А я?.. — закричал Славик. — А я-то!..

Он стал хватать сырые, воняющие мышами бланки, папки, связки, все, что попадалось под руку, и пропихивать в форточку. Перепревшие бечевки лопались, обрывались, пачки разваливались, бумага сыпалась под ноги. Славик снова сгребал ее, хватал в охапку, проталкивал наружу, а Таракан и Митя подбадривали его.

Славик так увлекся, что совсем забыл бояться. Спохватился он оттого, что за окном была мертвая тишина.

И в этой мертвой тишине раздался голос режиссера:

— Так я и знал! И ворота настежь.

— Не может быть! — Это был голос Тани.

— С вами я не хочу разговаривать. А вы куда смотрели?

— Я за ворота не отвечаю. — Это был голос пожарника. — Я отвечаю за возгорание.

— Ну, знаете! — Голос режиссера слышался совсем близко. — Смотрите, какие бандиты! Открыли люк! Не хватало еще тут шею сломать.

— Я за люк не отвечаю, — напомнил пожарник.

Загремело железо. Приямок накрывали решеткой. Славик притаился. По инструкции Таракана, в случае появления посторонних нужно замирать на месте.

Шаги смолкли. Туго застонала задвижка ворот. Славик сел на бумажную кучу и стал ждать. Коротенькие мысли о том, что ему сегодня исполнилось одиннадцать лет, что гости съехались на пикник, что его ищут, возникали и затухали, не вызывая ни беспокойства, ни сожаления. Он почувствовал боль, пощупал руку. В том месте, где вышит якорь, матроска была порвана. Рука выше локтя раскорябана до крови…

В открытом прямоугольнике форточки виднелись бархатное небо и степные зеленые звездочки. Тучи разошлись. Мучительно набирая силу, загудел гудок лесопилки.

Славик насторожился. Десятый час ночи. Где же ребята? Неужели ушли домой? Набили бумагой наволочку и убежали. А он пускай как хочет. Наплевать им на него, хоть у него и день рождения. И Таракану наплевать, и Коське, и даже Мите наплевать. Потому что Славик не такой, как все, — «Клин-башка — поперек доска», и никогда таким, как все, ему не сделаться.

11





Гости съезжались в Заречную рощу. Лия Акимовна и Нюра хозяйничали там с полудня и, как водится, не успевали. Надо было развешивать цветные бумажные фонарики, готовить костры, студить четверти с квасом, колоть сахарные головы.

В довершение неприятностей небо хмурилось и мог пойти дождь.

Несмотря на отчаянные возражения Лии Акимовны, гости послали Нюру за виновником торжества и за забытыми граммофонными иголками, а сами весело принялись помогать.

Роман Гаврилович взялся крутить мороженницу. Начальник дистанции Павел Захарович Поляков закинул удочку-самоделку. Его приемный сын Герасим отправился собирать сушняк.

Один только Иван Васильевич был в мрачном настроении и бездельничал. «Очевидно, по службе неприятности», — решила Лия Акимовна и подошла к профессору Прессу обсудить погоду.

Профессор плотно сидел грузным низом под осиной, сложив ножки калачиком, и сооружал бутерброд из масла, крутого яйца и шпротинки. Поскольку профессор приехал из Ленинграда, ему было разрешено выпить и закусить, не дожидаясь Славика.

Он заведовал кафедрой, носил длинный, безупречно черный сюртук с черными шелковыми пуговицами, носил узкие французские усики, но, выезжая в провинцию, почему-то изъяснялся с туземцами, нажимая на «о», и изображал из себя кухаркиного сына. Он важно успокоил Лию Акимовну тем, что перед дождем у него должно ныть левое колено, и стал доходчиво растолковывать преимущество коленной чашечки перед барометром анероидом. Но дослушать его не удалось: приехали Затуловские. Лия Акимовна надеялась, что они привезут только Соню (она училась в одной школе со Славиком). Но прибыло все семейство — инженер с женой, Соня и три прожорливых мальчишки.

— А Сонечка-то, Сонечка! Вытянулась! — восклицала Лия Акимовна, целуя скучную жену Затуловского. — Берегите мужей, граждане!

Затуловский подвел дочку к профессору и дернул ее за руку.

Соня сказала грубо:

— Здравствуйте, — и покраснела.

Профессор медленно дожевывал бутерброд.

— Здравствуй, — отозвался он наконец. — Тебя как величать?

— Соня.

— Соня? — Он удивился. — Дрыхнешь небось долго. Потому и Соня.

Она промолчала.

— Перешла в седьмую группу, — объяснил отец. — Первая ученица.

— Ну, папа! — Соня покраснела еще сильней.

— Первая? — Профессор снова удивился. — Ты что же, красавица, хочешь стать второй, как ее… мадам Кури, кажется… или Прикури… А? Как правильно?

Соня знала, что она не красавица, что у нее толстые губы и прыщи и что профессор притворяется, будто забыл фамилию знаменитой ученой.

— Ты что, немая? — спросил отец.

Она тупо смотрела на шелковые, похожие на заклепки пуговицы на профессорском сюртуке и ждала, когда ее кончат мучать.

— У тебя что, язык отсох? — прошипел отец.

Она молчала, упрямо выпятив прыщавый лобик. Ей было невыносимо.

— Больше никуда не поедешь! Так и заруби на носу!

В отдалении, у самого берега, лежал наполовину в воде старый осокорь. Он был завален молнией, но все еще выбрасывал свежие зеленые ветки. Соня устроилась между толстыми сучьями и твердо решила просидеть здесь до конца.

Ей было тринадцать лет, и чувство человеческого достоинства у нее еще не замозолилось.

Притаившись среди ветвей, она заметила Ивана Васильевича. Он лежал у самого берега, в траве, и смотрел на реку.

Он думал про Ольку. Недавно рассказывали, как вызвали ее к доске доказывать теорему о сумме трех углов треугольника. Доказательства она не выучила. Подумала немного, начертила прямоугольник, провела диагональ и говорит: «Вот и все». И действительно: в прямоугольнике четыре прямых угла — триста шестьдесят градусов. Диагональ раскалывает его на два одинаковых треугольника. Значит, на долю каждого треугольника остается сто восемьдесят градусов. Рабфаковцы гордились: «Вот наша, рабочая комсомолка, из инструменталки, а заткнула за пояс самого Евклида…»