Страница 13 из 14
Весьма интересны вспоминания декабриста барона Штейнгеля, поступившего в 1792 году. Ротный командир, по его словам, совершенно не занимался своей ротой, фактическое руководство которой всецело было в руках его помощника. Директор корпуса жил безвыездно в Петербурге, и корпусом ведал капитан первого ранга Федоров, по словам Штейнгеля – человек грубый и малообразованный, не имевший понятия о правильной методе воспитания. Штейнгель намекает, что Федоров, а за ним ротные командиры, действовал совместно с заведующим хозяйством (по тогдашнему – гофмейстером) Жуковым в целях личной наживы, в результате чего «содержание кадет было самое бедное. Многие были оборваны и босы». Пишет Штейнгель и то, что плохооплачиваемые учителя были «все кое-какие бедняки и частью пьяницы» и не пользовались никаким уважением со стороны воспитанников.
Программы занятий, по воспоминанию Штенгеля, были бессистемны: по математике заучивали наизусть Эвклида. О русской литературе воспитанники не имели никакого понятия. Дисциплина была жестокая: «капитаны, казалось, хвастали друг перед другом, кто из них бесчеловечней и безжалостней сечет кадет». В дежурной комнате, где секли наказанных, целый день слышались вопли воспитанников. Экзекуции производились следующим образом: два дюжих барабанщика растягивали виноватого на скамейке, держа его за руки и за ноги, двое других с обеих сторон изо всей силы били розгами так, что кровь текла ручьями и тело раздиралось на куски. Давали до шестисот ударов и даже более, и наказанных относили прямо из дежурной комнаты в лазарет. Другим способом наказания был арест в пустой, как тогда назывался карцер. Штейнгель говорит об этой пустой: «смрадная, гнусная, возле самого нужного места, где водились ужасные крысы». Во время ареста воспитанникам выдавались лишь хлеб и вода. В классах учителя били учеников линейкой по голове, ставили голыми коленями на горох. Помещения кадет в Кронштадте содержались из рук вон плохо: стекла даже зимой были выбиты во многих окнах, дров на отопление отпускалось недостаточно, и кадеты пополняли запас топлива, воруя дрова из адмиралтейства, куда они лазили через забор. Штейнгель утверждает, что кадеты презирали и ненавидели своих учителей и временами составляли заговоры для избиения офицера или учителя, особо досадившего им. Нравы были чуть не грубее бурсы, описанной Помяловским. В корпусе пили водку, посылая младших кадет в кабак за штофами. Эти спартанские нравы развивали в кадетах необычайную спайку. Принцип «невыдавания» товарищей проводился неуклонно. Начальство, расследуя какую-либо проказу воспитанников, несмотря на самые жестокие истязания заподозренных не могло добиться никакого другого ответа кроме «не знаю». Кадеты особенно ценили тех ротных командиров, которые следили за тем, чтобы их прилично кормили. Штейнгель упоминает об инциденте с капитаном Быченским, которому кадеты пожаловались, что за ужином каша была подана с салом, а не с маслом. Тот приказал позвать главного кухмистра Михайлыча и бить его палками тут же перед кадетами, после того как ему измазали лицо кашей. Гардемарины пользовались, согласно описанию Штенгеля, личными услугами младших, «употребляли (кадет), как сущих своих дворовых людей». Сам Штейнгель, будучи кадетом, подавал гардемаринам умываться, снимал с них сапоги, чистил их платье и даже перестилал постель.
Весьма малоизвестны воспоминания об учебе в Морском корпусе деда Анны Ахматовой Эразма Стогова: «Бунин (дядя Стогова – В. Ш’) утром привез меня в корпус к Алексею Осипычу Поздееву; он приказал отвести меня во вторую роту, в первую камору; этой каморой заведовал Поздеев. Кадеты все были в классах. Помню окно около печки, у которого стоял я. Вдруг шум, крик по галерее, вбегают разного возраста дети; кто прыгает на одной ножке, все говорят и, пробегая более ста человек мимо меня, каждый назвал – «новичок». У меня зарябило в глазах. Окружили меня, всякий хотел знать мою фамилию. Привели кадета под рост мне, который дразнил и толкал меня; мне советовали не спускать; я оттолкнул; тогда заговорили, что мы должны подраться. Для этого отвели нас в умывалку, составили около нас круг. Фамилия кадета была Слизов. Он первый ударил меня, нас – то меня, то его подзадоривали; я ловко схватил его и, недолго боровшись, повалил Слизова, несколько раз ударил и хотел встать, как все заговорили, чтобы я бил до тех пор, пока не скажет «покорен». Я еще несколько раз ударил, Слизов молчит, остальные кричат: «Бей!» Если бы после слова «покорен» я ударил бы Слизова, то это было бы бесчестно для меня, – таковы законы кадет. Я вышел победителем: эту драку можно назвать крещением для новичка. Не помню, вспоминал ли я тогда, но теперь уверен, что ловкости в драке я много был обязан мальчишкам в монастырской слободе и дракам в можайской школе. На другой день меня одели во все казенное, дали расписание классов на неделю.
В корпусе вставали в шесть часов, становились во фронт по каморам, дежурный офицер осматривал каждого, для этого мы показывали руки и ладони. Не чисты руки, длинны ногти, нет пуговицы на мундире – оставляли без булки. Наказание было жестоко – булки горячие, пшеничные, вероятно на полный фунт, булки были так вкусны, что теперь нет уже ничего такого вкусного. После осмотра офицера во фронте раздавал булки дежурный по роте гардемарин. В восемь часов – в классы. Каждый класс продолжался два часа, и мы переходили в другой класс, в двенадцать часов – шабаш, в каморы. С минуты вставания все наши передвижения были подчинены колоколу. В половине первого во фронт и так шли в зал. Весь корпус помещался в зале; зал был так велик, что еще столько же кадет поместились бы. Говорили, что такой длины и ширины, без свода колонн, другого такого зала в Петербурге тогда не было… С потолка висели вроде колоколов в рост человека гладкого белого хрусталя (люстры) с подсвечниками внутри, помнится, по четыре подсвечника в каждом, а у задней стены, по длине, стоял трехмачтовый корабль под парусами, мачты почти до потолка. Зал этот был гордость Морского корпуса. Столы накрывались на двадцать человек, на каждый десяток – старший гардемарин раздавал кушанья. Кормили нас превосходно: хлеб великолепный, порции большие и можно было попросить. Щи или кашица с куском говядины, жаркое – говядина и гречневая каша с маслом, в праздники – пирожные, оладьи с медом и проч., квас отличный, какого после не случалось пить. Для кваса массивные серебряные вызолоченные внутри большие стопы. От обеда выходили фронтом. В два часа классы, опять по два часа в классе, следовательно, сидели в классах восемь часов в день, кроме субботы; после обеда – танцкласс. Выходили из классов в шесть часов; в половине восьмого ужин – два блюда, суп или щи с говядиной и гречневая каша с маслом. После, по выходе из класса, вечером, давали по такой же булке, как утром. Белье переменяли по два раза в неделю; кровати были железные, два тюфяка, внизу соломенный, а сверху волосяной, и две подушки. Одеяла сначала были толстые бумажные, а потом шерстяные фланелевые, с верхней простыней.
В моей каморе был старшим гардемарином Бартенев. Был обычай, что каждый второго или третьего года гардемарин (гардемарины до выпуска учились три года) из числа маленьких кадет имел вроде чиновника поручений или адъютанта; меня взял Бартенев; я исполнял все его приказания: сходить за книгой, позвать кого, за то Бартенев не давал меня в обиду сильнейшим кадетам. Этот обычай был общий, каждый кадет в свою очередь был в должности ординарца и после, сделавшись гардемарином, – имел ординарцев. Этот обычай теперь покажется унизительным, и я читал в одной статье, где говорится об этом обычае с презрением, но я думаю – это близоруко! В том нет унижения, что принято всем обществом. Этот обычай, напротив, новичка приучал к повиновению; это чувство послушания с мягких ногтей сроднялось с ребенком, и я уверен, та удивительная дисциплина старого флота, если шла легко, если повиновение старшему и исполнение долга было как бы врожденно офицеру флота, то это природнялось от помянутого мною обычая в корпусе…