Страница 43 из 305
– Мой бедный мальчик! О господи! Мой бедный мальчик!..
В этом прерывистом шепоте было столько отчаяния, что Овод невольно вздрогнул. Потом послышались глубокие, тяжелые рыдания без слез, и Монтанелли заломил руки, словно изнемогая от физической боли.
Овод не думал, что padre так страдает. Не раз говорил он себе с горькой уверенностью: «Стоит ли об этом беспокоиться! Его рана давно зажила». И вот после стольких лет он увидел эту рану, из которой все еще сочилась кровь. Как легко было бы вылечить ее теперь! Стоит только поднять руку, шагнуть к нему и сказать: «Padre, это я!»
А у Джеммы седая прядь в волосах. О, если бы он мог простить! Если бы только он мог изгладить из памяти прошлое – пьяного матроса, сахарную плантацию, бродячий цирк! Какое страдание сравнишь с этим! Хочешь простить, стремишься простить – и знаешь, что это безнадежно, что простить нельзя.
Наконец Монтанелли встал, перекрестился и отошел от престола. Овод отступил еще дальше в тень, дрожа от страха, что кардинал увидит его, услышит биение его сердца. Потом он облегченно вздохнул: Монтанелли прошел мимо – так близко, что лиловая сутана коснулась его щеки, и все-таки не увидел его.
Не увидел… О, что он сделал! Что он сделал! Последняя возможность – драгоценное мгновение, и он не воспользовался им. Овод вскочил и шагнул вперед, в освещенное пространство:
– Padre!
Звук собственного голоса, медленно затихающего под высокими сводами, испугал его. Он снова отступил в тень. Монтанелли остановился у колонны и слушал, стоя неподвижно, с широко открытыми, полными смертельного ужаса глазами. Сколько длилось это молчание, Овод не мог сказать: может быть, один миг, может быть, целую вечность. Но вот он пришел в себя. Монтанелли покачнулся, как бы падая, и губы его беззвучно дрогнули.
– Артур… – послышался тихий шепот. – Да, вода глубока…
Овод шагнул вперед:
– Простите, ваше преосвященство, я думал, это кто-нибудь из здешних священников.
– А, это вы, паломник?
Самообладание вернулось к Монтанелли, но по мерцающему блеску сапфира на его руке Овод видел, что он все еще дрожит.
– Вам что-нибудь нужно, друг мой? Уже поздно, а собор на ночь запирается.
– Простите, ваше преосвященство. Дверь была открыта, и я зашел помолиться. Увидел священника, погруженного в молитву, и решил попросить его освятить вот это.
Он показал маленький оловянный крестик, купленный утром у Доминикино. Монтанелли взял его и, войдя в алтарь, положил на престол.
– Примите, сын мой, – сказал он, – и да успокоится душа ваша, ибо господь наш кроток и милосерд. Ступайте в Рим и испросите благословение слуги господня, святого отца. Мир вам!
Овод склонил голову, принимая благословение, потом медленно побрел к выходу.
– Подождите, – вдруг сказал Монтанелли. Он стоял, держась рукой за решетку алтаря. – Когда вы получите в Риме святое причастие, помолитесь за того, чье сердце полно глубокой скорби и на чью душу тяжко легла десница господня.
В голосе кардинала чувствовались слезы, и решимость Овода поколебалась. Еще мгновение – и он изменил бы себе. Но картина бродячего цирка снова всплыла в его памяти.
– Услышит ли господь молитву недостойного? Если бы я мог, как ваше преосвященство, принести к престолу его дар святой жизни, душу незапятнанную и не страждущую от тайного позора…
Монтанелли резко отвернулся от него.
– Я могу принести к престолу господню лишь одно, – сказал он, – свое разбитое сердце.
Через несколько дней Овод сел в Пистойе в дилижанс и вернулся во Флоренцию. Он заглянул прежде всего к Джемме, но не застал ее дома и, оставив записку с обещанием зайти на другой день утром, пошел домой, в надежде, что на сей раз Зита не совершит нашествия на его кабинет. Ее ревнивые упреки были бы как прикосновение сверла к больному зубу.
– Добрый вечер, Бианка, – сказал он горничной, отворившей дверь. – Мадам Рени заходила сегодня?
Девушка уставилась на него:
– Мадам Рени? Разве она вернулась, сударь?
– Откуда? – спросил Овод нахмурившись.
– Она уехала сейчас же вслед за вами, без вещей. И даже не предупредила меня, что уезжает.
– Вслед за мной? То есть две недели тому назад?
– Да, сударь, в тот же день. Все бросила. Соседи только об этом и толкуют.
Овод повернулся, не добавив больше ни слова, и быстро пошел к дому, где жила Зита. В ее комнатах все было как прежде. Его подарки лежали по местам. Она не оставила ни письма, ни даже коротенькой записки.
– Сударь, – сказала Бианка, просунув голову в дверь, – там пришла старуха…
Он круто повернулся к ней:
– Что вам надо? Что вы ходите за мной по пятам?
– Эта старуха давно вас добивается.
– А ей что понадобилось? Скажите, что я не м-могу выйти. Я занят.
– Да она, сударь, приходит чуть не каждый вечер с тех самых пор, как вы уехали. Все спрашивает, когда вы вернетесь.
– Пусть передаст через вас, что ей нужно… Ну хорошо, я сам к ней выйду.
Когда Овод вышел в переднюю, ему навстречу поднялась старуха – смуглая, вся сморщенная, очень бедно одетая, но в пестрой шали на голове. Она окинула его внимательным взглядом и сказала:
– Так вы и есть тот самый хромой господин? Зита Рени просила передать вам весточку.
Овод пропустил ее в кабинет, вошел следом за ней и затворил дверь, чтобы Бианка не подслушала их.
– Садитесь, пожалуйста. Кто вы т-такая?
– А это не ваше дело. Я пришла сказать вам, что Зита Рени ушла от вас с моим сыном.
– С вашим… сыном?
– Да, сударь! Не сумели удержать девушку – пеняйте теперь на себя. У моего сына в жилах кровь, а не снятое молоко. Он цыганского племени!
– Так вы цыганка! Значит, Зита вернулась к своим?
Старуха смерила его удивленно-презрительным взглядом: какой же это мужчина, если он не способен даже разгневаться, когда его оскорбляют!
– А зачем ей оставаться у вас? Разве вы ей пара? Наши девушки иной раз уходят к таким, как вы, – кто из прихоти, кто из-за денег, – но цыганская кровь берет свое, цыганская кровь тянет назад, к цыганскому племени.
Ни один мускул не дрогнул на лице Овода.
– Она ушла со всем табором или ее увел ваш сын?
Старуха рассмеялась:
– Уж не собираетесь ли вы догонять Зиту и возвращать назад? Опоздали, сударь! Надо было раньше за ум браться!
– Нет, я просто хочу знать всю правду.
Старуха пожала плечами – стоит ли оскорблять человека, который даже ответить тебе как следует не может!
– Ну что ж, вот вам вся правда: Зита Рени повстречалась с моим сыном на улице в тот самый день, когда вы ее бросили, и заговорила с ним по-цыгански. И хоть она была богато одета, он признал в ней свою и полюбил ее, красавицу, так только /наши/ мужчины могут любить, и привел в табор. Бедняжка все нам рассказала – про все свои беды – и так плакала, так рыдала, что у нас сердце разрывалось, на нее глядя. Мы утешили ее, как могли, и тогда она сняла свое богатое платье, оделась по-нашему и согласилась пойти в жены к моему сыну. Он не станет ей говорить: «Я тебя не люблю», да «я занят, у меня дела». Молодой женщине не годится быть одной. А вы разве мужчина! Не можете даже расцеловать красавицу, когда она сама вас обнимает…
– Вы говорили, – прервал ее Овод, – что Зита просила что-то сказать мне.
– Да. Я нарочно отстала от табора, чтобы передать вам ее слова. А она велела сказать, что ей надоели люди, которые болтают о всяких пустяках и у которых в жилах течет не кровь, а вода, и что она возвращается к своему народу, к свободной жизни. «Я женщина, говорит, и я любила его и поэтому не хочу оставаться у него в наложницах». И она правильно сделала, что ушла от вас. Если цыганская девушка заработает немного денег своей красотой, в этом ничего дурного нет – на то ей и красота дана, – а /любить/ человека вашего племени она никогда не будет.
Овод встал.
– И это все? – спросил он. – Тогда передайте ей, пожалуйста, что она поступила правильно и что я желаю ей счастья. Больше мне нечего сказать. Прощайте!