Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 163 из 305

– А вы, дед, оставьте проповеди для полковника и ему подобных.

– Полковник стоит полсотни таких, как вы, – проворчал Маршан и, бесцеремонно отодвинув их плечом, стал спускаться по узкому трапу. У него были манеры медведя, но ему почему-то все прощалось.

Вечером он подошел к Рене, который стоял у борта и смотрел на искрящийся пенистый след корабля.

– Ничего, все обойдется, – без всякого вступления сказал Маршан, попыхивая трубкой. Рене обернулся. – Да, да, мой мальчик, вы понимаете, о чем я говорю, хоть и предпочитаете помалкивать, – продолжал Маршан, кивая головой. – Но когда вы поболтаетесь по свету с мое, вы узнаете, что большинство людей гораздо лучше, чем они кажутся, пока не доберешься до места. Сейчас вы видите их в самом невыгодном свете. Приятели, а особенно сестры приятелей, убедили этих молодцов, что они герои, и теперь они, естественно, не могут подыскать себе достойного занятия; остается лишь слоняться без дела, сплетничать и выставлять себя круглыми идиотами. Стоит нам попасть в первую переделку, как все станет на свое место.

Он бросил на Рене быстрый испытующий взгляд.

– А в переделках мы побываем, можете не сомневаться.

– В тех краях, кажется, довольно опасно?

– Да, индейцы племени хиваро – трудная публика. Но полковник знает свое дело; я с ним еду не в первый раз. И мальчики наши тоже ничего. Если б только нам не навязали этого Гийоме… Но, в общем, они ребята неплохие и в тяжелую минуту друг за друга постоят, хоть и несут сейчас всякую чепуху. Сейчас вам довольно противно все это – и не удивительно, но через месяц-другой они образумятся, займутся своим делом и не будут мешать вам заниматься своим. А как испанский язык?

Этот неожиданный вопрос отвлек Рене от размышлений о том, откуда Маршану известно, что ему «довольно противно все это»?

– Так себе, – ответил он. – Языки мне всегда давались с трудом, но со временем я его, конечно, одолею. А как же будет с туземными наречиями, доктор? Кто-нибудь из нас их знает?

– К сожалению, нет. Мы будем целиком зависеть от переводчиков – разных прохвостов-метисов. Это очень скверно. Проводников и носильщиков мы наймем в Кито, значит, для того, чтобы с ними объясняться, нужно будет найти человека, знающего кечуа. Во внутренних областях нам потребуется переводчик языка тупи-гуарани, который к тому же должен будет хоть немного знать язык хиваро. Самое скверное в переводчиках то, что, как только что-нибудь случится, они немедленно дают тягу. И почему люди, знающие языки, по большей части такая шваль? В Атласских горах нам труднее всего было с переводчиками.

– Вы там, кажется, были вместе с полковником Дюпре?

– Да. Эта экспедиция – моя третья. Теперь уж я, наверно, до конца своих дней буду путешествовать. В первый раз мы ездили в Абиссинию.





– Вместе?

– Да. Дюпре и втянул меня в это дело. Мы с ним старые друзья, еще в школе вместе учились. Лет тридцать тому назад мы были такими же, как наши щеночки, – так же неразлучны и так же довольны собой и миром. Ну, спокойной ночи, я пошел спать.

Грузно и лениво ступая, Маршан двинулся прочь. Проходя мимо офицеров, которые, как обычно, болтали и смеялись, он небрежно хлопнул по плечу Бертильона. Тот чуть не свалился с кресла.

– Веселитесь, ребятки?

– А, дед! – откликнулся де Винь. – Сыграем в экарте? Но Маршан уже ушел, Рене, все еще смотревший на пену, бурлящую за бортом, услышал голос Бертильона:

– Оставь его в покое, он сегодня не в духе. Видел, как он за обедом отодвинул от себя вино? Да и мне тоже надо идти – никак не соберусь снять копию со списка снаряжения.

Подробности личной жизни доктора Маршана настигали Рене повсюду. Он слышал о них еще в Париже, но его никогда не интересовали пикантные скандалы, а когда он узнал, что доктор едет с ними в экспедицию, он вообще стал избегать разговоров на эту тему. И все же как-то ночью ему пришлось выслушать отдельные эпизоды этой истории, которую Гийоме, лежа на верхней койке, излагал для просвещения Штегера под аккомпанемент негодующих протестов Бертильона, заявлявшего, что смеяться над такими вещами «просто свинство». Лортиг перебивал Гийоме поправками, и они то и дело принимались спорить, потому что ни один из них не знал всех обстоятельств дела, а если бы и знал, то все равно ничего бы не понял.

Несколько лет тому назад Маршан был знаменитым парижским психиатром. Его отец, амьенский лавочник, оставил сыну порядочное состояние, нажитое упорством, трудолюбием и экономией. Способность Маршана-старшего к мелким техническим усовершенствованиям развилась у его сына в подлинно научное мышление. Практика приносила ему солидные гонорары и растущую славу, и Маршан, который гордился своей работой и в жилах которого текла кровь мелкого пикардийского буржуа, ценил и то и другое. Но постепенно он стал уделять все больше внимания самостоятельным научным исследованиям. Этого неутомимого труженика, целиком поглощенного своими изысканиями, долгое время считали типичным примером преуспевающего ученого-живодера, интересующегося только деньгами и своими зверскими опытами. Всему Парижу было известно его полнейшее безразличие к переживаниям подопытных кроликов и морских свинок, но мало кто знал, что, когда ему понадобилось провести некоторые опыты на человеке, он, нимало не колеблясь, поставил их на себе самом.

Как ни странно, самый мучительный из этих опытов был проведен Маршаном еще в студенческие годы и не имел никакого отношения к его собственному труду. Он тогда был ассистентом в лаборатории знаменитого хирурга, профессора Ланприера. Когда профессор приказал прекратить опыт, который, по его мнению, обходился Маршану слишком дорого, его мужиковатый, неотесанный ассистент хмуро нахлобучил на голову шляпу и ушел из лаборатории, бормоча под нос нелестные замечания по адресу «сентиментальных идиотов». Придя домой, он заперся у себя в комнате и «занялся делом».

Когда полученные таким способом результаты опытов были готовы для опубликования, Маршан жирной линией зачеркнул свое имя на титульном листе профессорского труда – не из скромности и не потому, что не знал, какое влияние на судьбу честолюбивого молодого ученого имело бы появление его имени рядом с именем профессора Ланприера. Он руководствовался соображениями строгой логики: «Не собираетесь же вы, профессор, украсить титульный лист своего труда кличками всех подопытных морских свинок». Маршана не трогала та почти родительская нежность, которой профессор и его жена прониклись к нему, считая по простоте душевной его поведение героическим и благородным самопожертвованием. Он неплохо относился к старикам, но не терпел чувствительности в вопросах науки. Опыт интересовал его сам по себе.

Когда ему перевалило за сорок, он, к немалому своему удивлению, без памяти влюбился в сироту, воспитанную в монастыре, вдвое его моложе. Выйдя замуж за Маршана, она, обладая замечательным светским тактом, быстро превратила свою гостиную в один из самых модных салонов Парижа. Маршан, вначале лишь пренебрежительно терпевший толпу постоянно менявшихся молодых людей, которые заполняли салон его жены, проникся к ней уважением, когда она объяснила ему, что ее цель – дать молодым врачам возможность встречаться с лучшими умами медицинского мира и тем самым расширять свой кругозор. По его мнению, взятая на себя Селестиной просветительская миссия не могла принести ей ничего, кроме разочарования; но он сам слишком серьезно относился к своей научной работе, чтобы высмеять опыт – пусть даже нелепый и ребяческий, – в который было вложено столько юной горячности. «Она имеет право делать свои собственные ошибки и учиться на них. Со временем она раскусит своих дрессированных пуделей, а пока, если Ферран или кто-нибудь другой из этой своры попробует вести себя нахально, за нее есть кому заступиться».

Однако Селестина ни разу не прибегала к его заступничеству и не казалась разочарованной. Ее непроницаемая сдержанность, которая с самого начала остановила внимание Маршана, осталась прежней, несмотря на суету парижской жизни, замужество и материнство. Даже смерть ребенка не смогла вырвать у нее ни единого внешнего проявления чувства, и Маршан, вначале лишь любивший ее как женщину, стал уважать ее как человека. Он тоже ничем не выказал своего горя и знал, какого усилия воли ему это стоило. Прикосновение к крошечным пальчикам, в которые он, перед тем как закрыли крышку гроба, украдкой вложил маргаритку, потрясло его до такой степени, что он на какое-то мгновение потерял самообладание. Так он впервые столкнулся с неизвестным ему настоящим Раулем Маршаном, способным глубоко страдать; до сих пор эта сторона его натуры подавлялась любознательностью ученого и честолюбием модного врача.