Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 102



Удивительно, что советский ученый Г. Макагоненко, отдавая должное Козельскому, изображает его идейным противником Дидро. И было бы еще более удивительно, если бы книга Макагоненко «Новиков и русское просвещение XVIII века» вышла не в 1951 году, может быть, и невольно отдав дань историческим концепциям, исходящим от Сталина той поры. Макагоненко пишет: «Нельзя не поразиться редкостному единомыслию французских просветителей в определении существа и природы ее (Екатерины II. — А. А.) единовластия, и прежде всего поражает полное совпадение мнений энциклопедистов об Екатерине II и ее самодержавстве с ее собственными оценками ее режима».

И дальше: «Борьба с политическими теориями французских просветителей оказалась одновременно борьбой с практикой русского самодержавия». И это говорится о книге «Философические предложения» того самого Якова Козельского, который пошел в своей политической программе дальше Дидро и других энциклопедистов, но не боролся с ними, а пропагандировал их идеи, тем самым подкрепляя свои.

Насколько несправедливо и неверно отождествлять Дидро с Екатериной II и русским самодержавием, мы убедимся на фактах.

Не один Козельский, но и другие разночинцы переводами из «Энциклопедии» боролись с русским самодержавием. В том же 1770 году вышла такая книга: «О государственном правлении и разных родах оного, из Энциклопедии переводил Иван Туманский, Правительственного Сената переводчик». В нее вошли статьи: «Демократия», «Деспотическое правление», «Монархия», «Олигархия», «Самодержавство», «Самодержец», «Тиранство», «Тиран»» и так далее. Получилась как бы квинтэссенция самых боевых, смелых, свободолюбивых мнений «Энциклопедии». Книга звучала сверхрадикально, явно призывая к утверждению республики.

Русские просветители очень умело пользовались заигрыванием Екатерины с просветителями французскими. Любопытна и такая подробность — статьи, наиболее действенные в борьбе с самодержавием, повторялись в нескольких сборниках.

Русские просветители умели еще больше, чем французские, заставить служить политике и статьи на совсем иные темы. Семен Баширов, сын канцеляриста, широкообразованный человек, дослужившийся до секретаря сената, выпустил три сборника переводов из «Энциклопедии» под невиннейшими названиями: «О любви», «О надзирателях при воспитании», «О ласкательстве». И эти сборники не только ударили по феодальным нормам поведения, если выражаться по-русски — по домострою, но были проникнуты и политическими освободительными идеями. Была ли то статья Дидро «Об отцовской любви» — в ней шла речь о правах и обязанностях самодержца, или статья Даламбера «Придворный», де Жокура «Ласкатель» (льстец), «Лжец» и «Ласкательство» (лесть), так или иначе они были направлены против самодержавия.

Буржуазную, передовую по тем временам мораль утверждал своими переводами другой русский интеллигент Иван Венслов: он перевел и опубликовал восемнадцать статей: «Ложь», «Клевета», «Презрение», «Порок», «Добродетель», «Нищета» и т. д.

Эти семинаристы, воспитанники университетов, учителя, протоколисты, секретари, сенатские переводчики и были настоящей опорой Дидро в Петербурге, в России, а не императрица, не ее фаворит граф Григорий Орлов, и даже не Нарышкины, не Херасков и его группа. Знал ли это Дидро, понимал ли? Может быть, ему даже не сказали, в скольких переводах вышли в России статьи «Энциклопедии» и, уж во всяком случае, как различны эти сборники по позиции переводчиков? Или, ожидая революции сверху, в чем разуверится потом, он и не искал общения с далекими от трона и высшего света самыми передовыми русскими людьми? Да и было ли это возможно для гостя императрицы?! А им бы наверняка он понравился больше, чем петербургским вельможам.

Так или иначе, насколько нам известно, за пять месяцев петербургской жизни Дидро встретился только с двумя переводчиками «Энциклопедии», не считая Нарышкиных, и то, вероятно, потому, что оба были учеными: Демидов — натуралистом, Владимир Орлов — минералогом, к тому же еще братом фаворита.

Итак, опасности, связанные с поездкой, позади. А их было немало, и первая из них — тяжелая болезнь Дидро. Последний приступ ее он к тому же скрыл от своего спутника и, терзаемый ужасными коликами в животе, мучился еще и от дорожной тряски.



Однако Дидро в первом письме из Петербурга заверяет жену, что прогулка пешком в Булонский лес утомила бы его больше, чем эти восемьсот лье на почтовых по ужасным дорогам. Мало того, он пишет Анне Туанете, — тридцатилетний Нарышкин, который вот уже четыре года объезжает таким же способом весь свет, бывал в пути «до такой степени разбит, что мне несколько раз казалось — придется оставить его мертвым где-нибудь под забором или ополоумевшим доставить в его страну, между тем я чувствовал себя лучше, чем когда-либо». И несколькими строчками выше: «По-видимому, движение для меня очень полезно, а сидячая трудовая жизнь является источником всех моих недомоганий. В Париже я ложился утомленным и вставал еще более утомленным, чем бывал с вечера. Ничего подобного я не испытывал даже после сорока восьми часов безостановочной езды, ибо нам не раз случалось ехать днем и ночью».

Что здесь было ложью во спасение и данью обычной гиперболической манере Дидро, а что правдой? Во всяком случае, он приехал в Петербург совершенно больным, почему и попросил отвезти себя к Фальконе, рассчитывая получить в доме друга «набор трав, клистирную трубку и постель». Кстати сказать, Фальконе его не принял: приготовленную для Дидро комнату занял приехавший из Лондона сын хозяина. Было ли это истинной причиной или предлогом? Так или иначе, Дидро был очень огорчен и холодностью старого друга, обязанного ему самим своим пребыванием в Петербурге, и тем, что вынужден искать приюта, о чем не смог не проговориться. Не зная русского языка, на постоялом дворе он остановиться не мог. Оставалось просить гостеприимства у Гримма или у Нарышкина. Дидро начал с камергера, так как Гримм был в Петербурге не у себя дома. Нарышкины — сам камергер, его брат и невестка— оказали философу превосходный прием, и благодаря им он свел знакомство с просвещенными особами петербургского света. Они охотно посещали его и приглашали к себе.

Правда, все это было потом. Пока же он лежал больной в постели. Но сознание высокой миссии, с которой он приехал, поддерживало в нем бодрость духа, пересиливавшую физическую немощь.

И все-таки не только потому, что он был болен, Дидро не смог явиться ко двору, как только приехал, и тем более присутствовать при торжественной церемонии бракосочетания Павла Петровича, к тому же совпавшего с его собственными именинами, — он прибыл в Петербург накануне дня святого Дени. У него не было с собой иной одежды, кроме дорожной, да еще и парик потерялся дорогой. Екатерина подарила ему цветной костюм — в черном во дворец являться не полагалось, а затем — шубу и муфту, и приняла Дидро так, что самые пылкие надежды его, казалось, были превзойдены.

Не будем придавать чрезмерного значения расточаемым Дидро в письмах комплиментам императрице, как поступали некоторые исследователи, и задумаемся над тем, что для него в отношениях с Екатериной было самым главным. Уже на обратном пути из Гааги, как бы подводя итоги, он пишет дамам Волан:

«Путешествие мое было не только приятно, но и весьма почетно; со мной обходились как с представителем просвещенных и талантливых людей моей родины. Таковым я считаю себя, сравнивая знаки внимания, которыми меня почтили, с теми, которых я мог ожидать лично для себя». Своим же заслугам он не придавал значения, считая, что рекомендацией для него является только оказанное ему императрицей благодеяние.

«Вот что я говорил себе: «Тебя представят императрице; ты поблагодаришь ее; месяц спустя она, быть может, пожелает тебя увидеть вновь; она задаст тебе несколько вопросов; еще через месяц ты попрощаешься с нею и вернешься на родину».

Спрашивается, зачем же он проделал этот мучительный путь, если больше ни на что не рассчитывал? Но все сказанное выше — только словесная фиоритура для того, чтобы заключить: «Не согласитесь ли вы, милые подруги, что при любом дворе, кроме петербургского, дело обстояло бы именно так!»