Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 134

Усадебка в Любони и тишина, тишина; ибо вся эта светская болтовня замерла, оледенела при вести о взятии Варшавы. Все это вновь ожило в нем. Он снова увидел маленький листок, невзначай подсунутый ему светловолосой барышней, которая всматривалась в него, щуря глаза, а глаза у нее обещали немало. Мицкевич прочел: «Что сейчас в сердце твоем займет место надежды?» Отписал ей тотчас же тем же самым способом, карандашом на этом самом листке: «Что делает хлебопашец, когда поле его побито градом? Снова сеет…» И сразу же ощутил неловкость, что вот он весть о падении Варшавы вплетает в столь неуместные теперь ухаживания. Он внезапно встал и, не сказав ни слова, ушел в свою комнату.

Поэт ничего не мог знать о том, что этот листок будет храниться в семействе Лубенских и Моравских, что он будет сохранен — Легенде на потребу.

Легенда не ведает препятствий, не желает считаться с фактами. Раз уж она положила руки на плечи поэта, будет теперь пытаться любой ценой оправдать его бездействие. Скажет, например, что в Смелове, в гостеприимном семействе Горецких, хозяева дома нарочно расписывали перед ним, до чего, мол, трудно проникнуть в Царство Польское. Легенда станет уверять, что с каким-то крестьянином в качестве проводника Мицкевич перешел было границу, но что после переправы через границу, наткнувшись на москалей, вынужден был возвратиться. Легенда скажет, что было уже слишком поздно: войска Гелгуда и Дверницкого[127] как раз теперь слагают оружие. В Смелове стоят пруссаки. На каждом углу по четыре солдата, наблюдающих за каждым движением жителей села. Все это истинная правда, но Легенда замалчивает то, чего не смогла бы оправдать. Отвращает очи, из которых глядит мудрость веков, от блаженных дней, от участия поэта в охотах в польских лесах, от романа с графиней Констанцией Лубенской.

«Мицкевич был тогда полон грусти, а пани Констанция забывала о светских условностях, о мирских делах, чтобы утешать поэта», — так говорит Легенда. В эти мгновения она утрачивает задумчивость микеланджеловской «ночи» и гласит беспомощными устами сына и биографа поэта, который не чувствует в этих словах невольного непреднамеренного юмора. Госпожа Констанция позабыла о свете, чтобы не вовсе без ведома понятливого и снисходительного будзишевского помещика спать с поэтом в одной постели. Ну и какое это имеет значение? Разве только то, что Мицкевич упрекал себя за несвоевременную охоту и несвоевременный флирт. Легенда вновь обретает задумчивую неподвижность статуи и вещает: он хотел покончить с собой, вспоминал об этом намерении еще в 1846 году. Да, он вспоминал об этом. Не к чему было бы его участие с оружием в руках. Если бы он погиб, ущерб был бы непоправим. Лучше, что не пошел. Плутал по великому герцогству Познанскому, скрываясь под разными фамилиями, чтобы обмануть бдительность прусской полиции, побывал в разных усадьбах, под многими крышами; однажды даже ночевал на чердаке. Если охотился, то, может быть, затем, чтобы развеять подозрения; ведь он приехал в гости к графу и графине как их дальний родственник. Словом, она, Легенда, столь чуткая ко всяческим оттенкам чувств, рассуждает в эту минуту уж слишком по-простецки. И теперь у нее, Легенды, пухлые щеки одного из ангелов из алтаря Губерта ван Эйка.

Брат поэта, Францишек, подпоручик третьего уланского полка, несмотря на свое увечье[128], оседлал коня, одним из первых пустился в путь из Новогрудка, чтобы принять участие в восстании; даже этот невезучий брат был живым укором. Нужно было найти ему кров. Он поселился в Лукове у графа Грабовского[129], он, герой ноябрьской революции, который больше, чем огня из царских пушек, страшился одиночества в изгнании, беспомощный как дитя. Францишек не слишком задумывался над тем, что стряслось. Он принимал вещи такими, как они есть, не усложняя. Он вовсе не чувствовал себя героем. Участие свое в восстании считал настолько само собой разумеющимся, что не стоило, мол, даже и говорить об этом. Пытался утешить брата.

— Да, нелегко тебе, ну, да, бог даст, пойдем еще раз. — Хотел развеять его тоску, чувствовал в эту минуту, что почти счастлив, ибо есть у него крыша над головой.

Легенда даже мельком не взглянула на этого простодушного рыцаря.

Ее глаза, обращенные на Избранника, следят за его шагами. Легенда заботится только о том, чтобы страдание его, вся эта бесполезная мука мысли, обратилось в Творение. Если возникнет Творение, ее дальнейшая роль облегчится. Бессмертные защищаются сами и могут не заботиться о голосах, злорадствующих, злословящих и глумящихся над ними.

Бессонные ночные часы, хотя и длятся бесконечно, растворяются перед бледным рассветом — за ними следует сон, крепкий и подкрепляющий силы. Мелкие заботы, неизбежные в жизни, денежные и паспортные заботы отрывают от мыслей всеобъемлющих и, хотя и приносят множество страданий, помогают в известной степени сохранить душевное равновесие.

Душевная жизнь только в поэмах кажется чем-то цельным, постоянным и последовательным. В действительности же она делится на этапы и часы, она отрывочна и куда сложней, чем в каком бы то ни было описании. В письме к Юзефу Тачановскому[130] Мицкевич пишет:

«Одынец покупает плащи для солдат, кончает переводить поэму; хуже всего, что если бы он уехал на недельку, то несколько достопочтенных старушек могли бы жизнью поплатиться за его отъезд, в него влюблено чуть не с десяток почтенных особ, из коих самой младшей 72 года…»

На приемах, даваемых в честь польских беженцев речь идет не только о восстании и героизме. Героям, только что вышедшим из огня, не до театральности, они далеки от того, чтобы застывать в монументальных позах. Они отличаются прямотой и неуемностью в проявлениях чувств, их рассказы и реляции с поля брани полны прозаических подробностей, они не боятся крепких слов, даже в присутствии дам.

Пани Клаудина Потоцкая[131], чье беспредельное самопожертвование вызывает у Мицкевича изумление, не является еще тем монументом Польки, который описали нам позднейшие мемуаристы.

Она живая женщина. Если кто-нибудь захотел бы снять с нее мерку для изваяния, она рассмеялась бы от души. Великие исторические события еще как бы находятся в текучем состоянии, они еще в распылении и в мелочах.

Еще Легенда и ее сестра Поэзия не успели удалить запаха крови, порока, мук умерщвляемых людей, позора убийства, которые несет с собой война, хотя бы и самая справедливая.

Современники этих кровавых событий не любят фраз, они трезвы.

«Поле сражения — это жестокая вещь, — записывает участник восстания[132]. — Кто его не видел, тот не поймет ужаса, который пробуждался в сердце. Война — это гнуснейшее под солнцем преступление, вопреки всем личинам величия, героизма и славы, какие на нее нацепляют алчность и тщеславие человеческие. Подумай об этом, когда увидишь останки человека, пушечным ядром разорванного надвое, или увидишь несчастного раненого, лежащего на земле, когда по нему галопом прокатывается шестиконное орудие и перемалывает ему кости, и ты увидишь, какой ценой достаются лавры надменного победителя».

В эти дни всех раздражают и отталкивают сентиментальный стиль и байронические гиперболы. Когда один из полковников рассказывает о битве под Гроховом, стиль его реляции настолько естественный, как будто бы он толкует о самых что ни на есть обыкновенных делах.



Никому не казалось странным, что полковник с одинаковой горячностью рассказывает о ранении Хлопицкого[133] и о гибели собственного коня, хотя несколько поэтов выслушало эту реляцию. Никто не спросил:

— Почему вы об этом не хотите писать?

127

Генерал Антоний Гелгуд командовал повстанческими силами в Литве, капитулировал, перейдя прусскую границу. Юзеф Дверницкий руководил повстанческой экспедицией на Волыни, перешел границу и сдался австрийским властям.

128

Старший брат Мицкевича, Францишек, был горбат.

129

Юзеф Грабовский (1791–1881) — познанский помещик, участвовал в деятельности местного сейма и кредитных обществ.

130

Юзеф Тачановский — помещик, у которого Мицкевич гостил в сентябре 1831 года, январе — феврале 1832 года.

131

Клаудина Потоцкая (1802–1836) участвовала как санитарка в восстании 1830–1831 годов, затем основала в Дрездене комитет помощи польским эмигрантам.

132

Виктор Феликс Шокальский.

133

Юзеф Хлопицкий (1771–1853) — генерал, в декабре 1830 — январе 1831 года был провозглашен диктатором и при поддержке правых кругов вел линию на свертывание восстания. Был тяжело ранен в битве под Гроховом.