Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 134

Читатели не всегда догадываются, какой ценой платятся поэты за некоторые стихи.

Высшая плата — это если они не могут удержать в руках поводьев, как бы управляемых чьим-то чужим приказом. Когда теперь вспоминаешь эти строфы, то в их звучании уже не узнаешь себя:

Действительно это была всего только поэзия на случай, в которой поэт все ставил на последнюю карту. Страсть, бьющая из этих строк, порою придает им тон приказа.

Если бы Гёте знал поэму молодого Мицкевича, он, конечно, не отделался бы от нее пустопорожним комплиментом, продиктованным условностями света и притворной заинтересованностью. В этот час молодой чужестранец спал здоровым сном недалеко отсюда, в этом самом городе, под охраной башен и кровель старого Веймара.

И, однако, их разделяло расстояние большее, чем то, которое отделяет одну звезду небесную от другой. Именно в этот час, когда ночь достигла вершины, развеялись призрачные белые тучи, заслонявшие дотоле небесный купол над Веймаром, и звезды показались во всем своем великолепии. Среди города спящих старый господин принадлежал к тем немногим, которые еще не смыкали глаз.

Он глядел в прояснившийся, усеянный звездами небосвод и ощутил внезапный прилив радости и силы. Неожиданно вспомнились ему его минералы. В труднейшие минуты жизни он возвращался к ним и обретал покой — неотъемлемую привилегию ученых и исследователей.

Вспомнилась ему переписка с Леонгардом, упорство, с каким он, Гёте, продолжал придерживаться тезисов Вернера в связи с вопросом возникновения базальтов, вопреки воззрениям нептунистов и вулканистов. В этих бескорыстных и бесстрастных изысканиях он обретал не только точку опоры, постоянную точку опоры, не подвластную капризам настроения и времени, он не только черпал оттуда наслаждение, которое познает каждый от сближения с природой; была в этих поисках истины и исследованиях также и тоска по некоему всеобщему закону, нивелирующему личность; тем удивительнейшая тоска, что он, собственно, в поэзии своей вознес права личности до высочайших пределов. Быть может, это была только лишь внешняя форма того самого стремления к всеобщеобязательному закону.

В поэзии этим законом была мифология. По мере того как он старился, дряхлел, он ощущал все яснее в каждом личном переживании то, что было в нем от всеобщего явления.

Быть может, когда нам становится за пятьдесят, мы утрачиваем способность уйти с головой в дело, полностью погрузиться в исследование.

Всякое наше чувство является уже тогда опытом.

Дерево, девушка, дом, пейзаж над озером — и это все столь прекрасное и непрестанно очаровывающее вновь и вновь, — они утрачивали все заметнее свою индивидуальную неповторимость, становясь только символами прелести и гармонии высшего порядка. Не переставая быть собою, они были только проявлениями существования на целые тысячелетия более продолжительного, чем их мимолетный час. В этом смысле все преходящее было только сравнением. Но оно было полно крови, боли и наслаждения. Так пусть же Пандора ускользает из рук Эпиметея, пусть исчезнет Елена, оставив Фаусту Эвфориона, пусть Эпимелея и Филерос еще прекраснее воспрянут из огня и воды.

«Хочу славить все живое!» — громко сказал старец и вдруг заснул. В этот миг тихо раскрылись балконные двери и вошла Оттилия, склонилась над спящим, нежно кутая его в плед теми самыми пальцами, которые спустя три года сомкнут ему веки навсегда.

Наутро Гёте встал в отличном расположении духа и, упреждая вопрос камердинера, хорошо ли ему спалось, сказал с приветливой улыбкой, как бы самому себе, не глядя в глаза слуги:

— Спал хорошо.

— Ваше превосходительство нынче принимают?

— Да. Будут два поляка.

— Жаль, что не вышло раньше, вместе с англичанами, было бы меньше хлопот.



Фридрих, осмелевший, заметив, что господин гофрат в отличном настроении, позволил себе обронить это замечание, однако же господин гофрат не удостоил его ответом.

Камердинер, чуть прищурившись, смотрел на старого господина. Вчера поздно ночью по приказу

Оттилии он вместе с другим слугой перенес дремлющего старца с балкона в спальню. Сон старого господина на этот раз был действительно очень крепок, ежели его не разбудили их хлопоты. Около двенадцати припустил дождик.

Ровно в полдень экипаж с двумя чужеземцами остановился у ворот виллы. Оба пришельца ожидали теперь в гостиной прихода Гёте. Он любил «являться», никогда не ожидал в своем кабинете. Вошел быстрым шагом, подал руку обоим полякам и сказал по-французски:

— Простите, господа, что я заставил вас ждать. Мне очень приятно видеть друзей госпожи Шимановской, которая оказывает и мне честь своей дружбой. Она столь же очаровательна, сколь красива, и столь же любезна, сколь очаровательна.

Спустя мгновенье, как бы что-то вспомнив, Гёте спросил вдруг, обращаясь к Мицкевичу:

— Знаю, что вы самый выдающийся польский поэт. Сколько вам лет?

И улыбнулся слишком тонкими губами.

Эта улыбка — воспоминание о некоем разговоре, который некогда происходил тут же, в Веймаре. Точно так же, как он теперь со своим гостем, говорил с ним тогда Наполеон Бонапарт. Мицкевич внимательно присматривался к веймарскому олимпийцу. Высокий, плотного телосложения, в долгополом голубом сюртуке, с глазами живыми не по годам, сдержанный в каждом движении.

«Глаза, — писал позднее Одынец, — карие, ясные и живые, а оба зрачка обведены какими-то необыкновенными светло-серыми, как бы эмалевыми кругами. Адам сравнил их с кольцом Сатурна».

«Этот второй — это фамулюс Вагнер», — подумал Гёте и совершенно искренне, как бы оправдываясь перед своими гостями, сказал:

— Очень сожалею, что мои сведения о польской литературе чрезвычайно скудны. Но что поделаешь? Ведь у человека столько дела в этой жизни. Но, — сказал он, давая понять, что разговор подходит к концу, — мы познакомимся поближе на обеде у моей невестки. Оттилия пригласила вас…

Первый разговор был окончен. Мицкевич, идя на встречу с Гёте, не ждал слишком многого. Он был уже человеком, знающим свет, и, следовательно, знал, что визиты такого рода никогда не имеют существенного содержания. Форма и ритуал служат тут, собственно, единственной цели: чтобы дело никоим образом не дошло до фамильярности.

Формой и шаблоном веймарский Юпитер оборонялся от назойливости света, точно так же как научился мифологическими фигурами сдерживать лирическое волнение. Поэт не любил дел, которые могли нарушить его покой, его столь тщательно выработанный жизненный распорядок. Он приветствовал в своей веймарской резиденции поэта того народа, страдания которого были ему чужды, ибо для них не оставалось места в его счастливой судьбе. Быть может, он и не одобрял разделов Польши, но его не занимала судьба страны, с которой он не чувствовал себя связанным никакими узами, страны, которой он ничем не был обязан. Англия — это был Вальтер Скотт и Байрон, великий Байрон, дружеского расположения которого он искал. Польша — это была госпожа Шимановская. Но госпожа Шимановская была для него прежде всего красивой женщиной. В память о ней он проявил столько учтивости «für die beiden Polen».

Одынец был явно разочарован встречей, которой придавал большое значение. Он был литератором до мозга костей. Жил в мире книг и сплетен, писательская кухня интересовала его не меньше, чем сама словесность, он до смерти любил тереться в кругу знаменитостей и связывать свое имя с именами великих писателей, довольствуясь ролью тени. Как многих умеренно одаренных и неумеренно любопытных людей, его дразнила тайна гения, он считал, что стоит изменить перспективу, чтобы приблизиться к ее разрешению. Разочарование его во время описанного тут приема и во время позднейших неоднократных встреч обоих польских поэтов с Гёте проистекало из ошибочного предположения, что сам поэт непременно должен быть яснее и гораздо занятнее, чем его творения.