Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 134

Постигнет ли Мицкевич, который теперь глазами ребенка смотрит на армию императора, увидит ли он хоть когда-нибудь всю подлинную правду этой эпохи? Спустя двадцать с лишним лет взором зрелого человека взглянет он на этот романтический месяц и на день вступления наполеоновских войск. И что же он увидит? То, что уже сделалось историей, не перестало быть для него сказкой. Вопреки всему он смотрел еще теми, детскими, чистыми очами. Вот поэтому «Пан Тадеуш» и завершается прекрасной надеждой вопреки тому, что последнюю его страницу озаряет пламя заката. Нет в нем даже предчувствия позднейших событий, воспоминание о которых, словно мороз по коже, пробирало свидетелей отступления наполеоновской армии. То, о чем умолчал поэт, намеревался описать в воспоминаниях своих его брат Александр. Он рассказывал своему племяннику в годы, когда Адама Мицкевича уже не было в живых, о той жуткой военной зиме, о зимней жатве смерти, крови и голода. Он рассказывал о трупах, валяющихся вдоль дороги, как срубленные почерневшие деревья, о руках, смерзшихся в камень, о руках, выступающих из сугробов. Король Жером возвратился в Новогрудок с войском, которое превратилось теперь просто в банду жалких оборванцев. Солдаты жаждали только одного: нажраться, напиться, завалиться спать и, если это возможно, помереть не вставая. В избах, в которые они денно и нощно врывались, промерзшие до костей, с одеревенелыми ногами, им повторяли одно и то же: «Хлеба нема, есть вода».

Общественные здания, школы, дома новогрудских жителей переполнены были обтрепавшимся солдатьем. По залам и в сенях жгли костры. Стужа крепчала с каждым часом. Непобедимые наполеоновские гренадеры сидели около костров, понурив головы, и молчали. Император, прибывший в Вильно в легких санках, укутанный в медвежью шубу, двинулся отсюда, все время сменяя лошадей, прямым ходом в Париж. Русские войска вскоре вступили в Литву. Победитель Наполеона, великий медлитель, престарелый генерал Кутузов отдавал в Вильно рапорт Александру Первому.

Одновременно с этими событиями, великими и неотвратимыми, как природные катаклизмы, протекало и маленькое житьишко обывателей Литвы и Новогрудка, и вскоре великие дела должны были уступить место делам будничным и повседневным.

В память об этом годе войны юный воспитанник новогрудской публичной школы прибавил к своему имени имя императора и подписывался теперь следующим образом: Адам Наполеон Мицкевич. Он рано начал писать стихи, так же как и его ближайший друг и однокашник Ян Чечот[12]. Стихи писали также и другие новогрудские школьники. Словом, в этом не было ровным счетом ничего необычайного. В те времена слагали оды и куда более пожилые люди, почтенные и высокочтимые граждане, что было вообще-то говоря злополучным плодом тогдашнего школьного обучения и всеобщего распространения школярской, поэзии.

Даже пан Миколай, отец Адама, слагал некогда оды и, случалось, декламировал наизусть польский перевод «Готфрида»[13], поэмы Торквато Тассо.

Первые поэтические опыты юного Адама не слишком отличались от подобных же попыток его школьных товарищей. Именно такое ученическое (но рифмованное!) сочинение написал Адам еще в 1811 году под впечатлением пожара, опустошившего тогда часть Новогрудка.

Но о знаменательном годе, о годе 1812-м, он написал лишь много лет спустя, многому научившись, вооружившись жизненным опытом. И также лишь много лет спустя он вспомнит в стихах, которые и сами будут величайшим чудом, о чуде, якобы происшедшем с ним в детстве, когда, в тяжком недуге, посвященный своей матерью Пречистой Деве, он, Адам, воскрес и выздоровел.

Поэзия вопреки тому, что она, казалось бы, является самым непосредственным из всех языков этого мира, отнюдь не извергается внезапно, подобно вулканической лаве, и не прорывается, как родниковая вода, — о нет, поэзия питается опытом долгих лет, мудростью, которая таится и в живой жизни и в пыльных фолиантах, сочиненных на протяжении многих столетий; и если поэзия — это голос чувства, которое постигло самое себя, то все в ней — даже: внезапный взрыв, даже легчайший вздох — все должно быть прежде взвешено на незримых весах.

Обо всем этом новогрудская школа говорила с Адамом не языком живых народов.

Нет, его учили любви к древнему Риму, как будто отчизной его была Италия. Читая Тита Ливия, Светония, Тацита, он тосковал по той отдаленной отчизне. А когда позднее научился вздыхать по юной соседке Иоасе, стилизовал ее в грезах своих под юную римлянку.

Спустя три года после отлета римских орлов Наполеона Адам- Мицкевич выезжает в Вильно, дабы поступить в тамошний университет[14], в этот «предмет в Вильне значительный», как писал о виленском учебном заведении его позднейший профессор Иоахим Лелевель[15].

С начертанным по-латыни свидетельством новогрудской публичной школы, в котором подтверждалось полное его. прилежание ко всяческим наукам и безупречное поведение, кандидат в студенты отправился в первое свое странствие — из Новогрудка в Вильно.

СЧАСТЛИВЫЙ КРАЙ



Невозможно описывать пейзажи Литвы после него. Видение свое, порожденное тоской, Мицкевич навязал современникам и потомкам; кажущийся копиист этих пейзажей и хроникер времен дня и года, он навязал свое видение с такой силой, что люди уверовали в осязаемую подлинность этих картин Позднее их не раз сличали и проверяли, и все необычайно и удивительно сошлось, совпало и согласилось но забывали только об одном — что смотрели уже не собственными своими глазами, но очами изгнанника, который из дальней дали, с парижской мостовой увидел такую Литву, Литву своего детства. Реализм пейзажей «Пана Тадеуша» — реализм особенный. Как на полотнах великих мастеров, детали выполнены здесь с необычайной точностью и тщательностью, и именно они создают обманчивое впечатление, что перед нами отражение в зеркале или на гладкой поверхности озера. Но в действительности же они подчинены законам того неистового видения которое заранее озаряет любой предмет, словно лучами некоего вознесения.

В одном из писем к друзьям[16] юный ковенский учитель описал свою «прогулку в долине, достойной всяческих похвал»: «Трудно и вообразить, не то что увидеть, по крайней мере в Литве, нечто более великолепное, — пишет он за девять лет до песни о ковенской долине в «Конраде Валленроде» и за добрых полтора десятка лет до пейзажей «Пана Тадеуша», — огромные горы, извилистой линией тянущиеся почти на полмили, посредине зеленая долина причудливо изгибающаяся, то узкая, то пошире, но всегда ровная, полная цветов, перерезанная небольшой речушкой. Солнце было прямо напротив меня, но горы бросали тень, и когда я продвигался ущельем, то одна, то другая сторона приятно зеленели в солнечных лучах, между тем как середина все оставалась в тени. Прибавь еще, что горы покрыты чудеснейшим лесом в виде огромных куртин. Деревья коим по нескольку десятков лет или, скажем для округления, столетние, густо сплетенные рябины, белая черемуха, темные ели с длинными косами, березы, высящиеся колоннами и этажами, — восхитительнейший вид, а утро — пение птиц, журчание воды и нечто еще более приятное: идущие по лощине на базар в Ковно литвинки с корзинами…»

12

Ян Чечот (1797.—1847) впоследствии учился вместе с Мицкевичем в университете, был поэтом и собирателем белорусского фольклора. Высланный в 1823 году из Литвы, вернулся на родину лишь в 1841 году.

13

Перевод этот, выполненный Петром Кохановским (1566–1620) и вышедший в 1618 году в Кракове под названием «Готфрид, или Освобожденный Иерусалим Торквато Тассо», получил в Польше весьма широкую популярность и оказал большое влияние на развитие поэтического языка и стихосложения.

14

Университет в Вильне существовал под наименованием Виленской Академии с конца XVI века; после пережитого в XVII веке упадка, в период Просвещения вступил в полосу расцвета, преобразованный в 1781 году в Литовскую Главную школу, а в 1802 году названный университетом. После восстания 1830–1831 годов был закрыт царскими властями.

15

Иоахим Лелевель (1786–1861) — выдающийся польский историк и политический деятель, в восстании 1830–1831 годов и в послеповстанческой эмиграции был одним из лидеров польской демократии.

16

Письмо к Яну Чечоту и Томашу Зану, 10 мая 1820 года.