Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 134

Тогда-то он и начал слагать первые свои баллады,

Приглашенный вместе с Томашем Заном, Адам летом 1820 года едет в тугановическую усадьбу, совсем еще не предвидя печального исхода этих веселых каникул.

Тугановический сад был в пышном летнем наряде. Мальвы и подсолнухи окружали усадьбу, беленые стены которой резко выделялись на фоне темной зелени дубов, лип и грабов.

Полевые цветы, никем не кошенные, благоухали на солнце и в сумерки. Сквозь переплетения ветвей виднелись мягкие очертания холмов, виднелась чуть не вся эта счастливая земля.

Однако, к великому сожалению, тут обитали не только деревья и цветы; люди, ненужные свидетели, шныряли по тропинкам, толпились в господском доме.

Вечера, проведенные в гостиной госпожи предводительши, Мицкевич коротал за игрой в шашки. Бывали дни, когда ему едва удавалось перемолвиться словечком с Марией. Он начинал жалеть часы, проведенные в Щорсах в одиночестве, за чтением и писанием. Семейство Верещаков, несмотря на то, что Михал был «вольным каменщиком» и, следовательно, чуть-чуть демократом, — масонство было тогда в самом цвету, — обращалось с молодым учителем, с безукоризненной вежливостью, не лишенной, впрочем, оттенка известного вельможного превосходства; с той безупречной учтивостью, которую и впрямь не в чем было упрекнуть, но которая, увы, тем больше его раздражала. Он жил только ожиданием свиданий… Эти тайные встречи (о которых тем не менее знали все домашние) происходили не однажды — ночью, около полуночи, ибо Марии были по душе романтика и театральность. Когда Томаш Зан застал ее однажды одетой в голубое платье, с бусами того же цвета на шее — это было уже после того, как она рассталась с Мицкевичем, — Марыля сразу же заперлась в своей комнате, чтобы показаться ему чуть позже в траурном наряде.

Позже, когда Мицкевич многократно вызывал в памяти проведенные здесь дни, он путал последовательность событий, из которых каждое имело для него огромное, а после разлуки и решающее значение. Он сохранял среди прочих памяток и писем записочку, которой Марыля приглашала его на некое ночное свидание:

«В 12 ночи, в четверг, там, где меня оцарапала ветка, а если бы что-либо крайне важное помешало, тогда у межевого камня в пятницу, в пять часов».

Когда в саду или на холме за усадьбой он ожидал ее прихода, слух его, чуткий, как у егеря на охоте, различал малейшие шелесты и шорохи. Он хранил в памяти множество подробностей, которые только для него могли иметь значение, неповторимых подробностей, ибо язык не в силах передать их сути, их мгновенного, преходящего, эфемерного смысла. Чаще всего он обходил в этих воспоминаниях сцену прощания, как странники стараются избегать опасной дороги.

Стихи, которые он посвятил этой сцене, являются лишь давним отзвуком; они вопреки всему были выдержаны в стиле обязательном для сентиментальных романов. Когда он перечитывал их в позднейшие годы, они его уже не волновали.

Прекраснейшие страницы «Вертера» и «Новой Элоизы» тоже утратили для него свое былое очарование.

Неповторимо это первое, испытанное в юности потрясение; неповторимо, как сирень, еще влажная от рассветной росы. Что сталось с беседкой, местом их свиданий, с беседкой, где Вертер и Лотта почувствовали бы себя как дома? Конечно же, она стоит теперь покинутая и пустая. И разве не всякое прощание есть последнее прощание? — спрашивал он себя.

Он помнил, что рассердился, когда она ничего не отвечала ему на его страстные обвинения, на ненависть, которая спускала с цепи силой подавляемые восклицания. Да, ненависть. Но ненависть, которая способна была в любой миг швырнуть его перед ней на колени. Он увидел тогда ее глаза, участливые и печальные, и гнев его вдруг остыл. Он помнил, что она сорвала еловую веточку и подала ему ее движением, исполненным грации. Только поразмыслив на досуге, он понял, как фальшив был этот романтический жест.

Он поднимался с постели в бедной ковенской комнатушке, зажигал свечу и глядел на свою тень на стене, тень, которая была ему единственным другом в несчастье. Он помнил, что внезапно сделалось светло от луны, которая снова прорвала завесу туч; ветер сильнее зашумел в ветвях.

Кажется, что именно тогда она быстро убежала. Отошла, но не просто удалилась, а именно отошла, исчезла, растворилась в отдалении.

Он знал теперь, что потерпел полное и окончательное поражение.



Дом в Тугановичах до дня свадьбы Марыли с графом Путткамером да и в течение нескольких дней после свадьбы гремел танцами, гомоном гостей, которые съезжались толпами. Дом был наполнен бряцанием охотничьих ружей, смехом и сумятицей — в него понаехала вся окрестная шляхта, гости обоего пола из соседних хуторов и усадеб. Мария заперлась в своей комнате и не показывалась гостям. Сердце ее было опечалено.

Вполне ли искренней была эта печаль?

Не наше дело проникать в интимнейшие тайники ее сердца. Она заперлась в своей комнате и в который раз перечитывала наиболее трогательные и наиболее подходящие к ее нынешним обстоятельствам места из романа баронессы Крюденер «Валерия».

А Мицкевич в эти дни обретался в Вильно. Он долго и трудно приходил в себя, ибо чувствовал себя больным после этого первого большого потрясения, а потом возвратился в Ковно. Он опоздал, прибыл в школу только после четырнадцатого сентября и, получив нагоняй от ректора за несвоевременное возвращение и неповоротливость, начал давать уроки, «одичалый, отупевший, мрачный».

Он искал успокоения в чтении. Но книги, даже те, в которых идет речь о несчастьях, не любят несчастных. Должно было пройти некоторое время, пока он снова обрел способность читать запоем и писать, с трудом, правда, но с радостным трудом.

Уже в первый год пребывания в Ковно, на заре этого изгнания, он внимательно читает «Nocturna et diurna manu» Овидия. Вчитывается в «Tristia» латинского поэта, переводит отрывок из них слогом, на коем не трудно распознать явный штамп ремесленного классицизма.

Теперь, на втором году пребывания в Ковно, он вновь увлекается Шиллером, в особенности «Марией Стюарт», позднее «Фаустом», «Вертером» и романом баронессы Крюденер.

Любовь к классической поэзии в его воображении не противоречит восхищению романтикой.

Одиночество, на которое он теперь обречен, благоприятствует чтению величайших творений различных веков и культур. Даже в период самой искренней увлеченности романтической и сентиментальной поэзией он не выпускает из рук классиков. Но нет, он не создан для того, чтобы корпеть над книжками, роль эрудита не по нему! Несмотря на то, что познания его растут с каждым месяцем, что его умственный кругозор небывало расширяется, Мицкевич не утрачивает первозданной свежести чувств: он реагирует так же, как прежде, стремительно и бурно; при всей сложности своей он прост, как герои Гомера, которые легко рыдают и еще легче гневаются.

В начале пребывания в Ковно он совершенно одинок, он остался наедине со своей любовной мукой, о которой он вынужден умалчивать даже в письмах к друзьям.

Эта переписка также и позднее заменяет ему непосредственный контакт с людьми.

«Ах, ты не знаешь, как дорого стоит жить! — писал он в письме к Юзефу Ежовскому. — Родишься в муках, также мучительно будешь умирать… Ах, мой Ежи, идеалы! Сны и дым, а после них пустота! Таков уж закон природы; после каждого наслаждения должна быть оскомина. Происходит же она оттого, что из отрадного состояния трудно сразу перейти в обыкновенное, так, чтобы не почувствовать отвращения… А если переходишь от идеалов к пустыне, что же там найдешь? Хуже, чем ад».

Неприятный осадок у него должна была оставить также интрижка с красивой женой некоего ковенского доктора. Он свел знакомство с этой семьей еще в первые дни пребывания в Ковно.

Госпожа Ковальская должна была занять место Марыли. Но это было не легко. Ей, Ковальской, как-то не по себе в этой нашей романтической повести. Конечно, она даже не предчувствовала, что роман с юным ковенским учителем как бы обнажит ее перед глазами потомков. «Никогда на меня Ков[альская] не производила большого впечатления, — уверяет Мицкевич в письме к Яну Чечоту (Ковно, 19 февраля 1820 г.), — пока я не застал ее раздувающей угли под кофейником. Откуда это? Румянец, а скорее избыточный жар в лице показался бы нежному глазу несентиментальным, не очень привлекательным, а мне он показал в ее особе ангела, Венеру и т. д. и т. п.».