Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 97

Но сколько он ни развлекал гостей, он никак не мог отвлечься мыслью от Петра и каждую минуту помнил о нем. Его раздражало то, что Петр сел почему-то около самого стола, на который уже накрывали ужин, и сидел молча. Хоть бы он ушел, что ли.

Потом Петр, когда Степанида в своем праздничном, высоко, под самые груди, подпоясанном сарафане ставила перед ним прибор, и он уже явно мешал, встал и ушел на летнюю половину.

Жена проводила его тревожным взглядом. Эта тревога передалась и Василию. Он увидел, что жена смотрит на него, и от этого потерял нить разговора с своей соседкой.

Что могут подумать гости? Сидел, сидел какой-то молча, потом ушел. Может быть, обиделся. А, может быть, увидел буржуазную обстановку и разговоры, в которых на протяжении часа ни разу никто не сказал ни слова об Октябрьской революции, хотя половина сидевших — коммунисты. Послушал это, а теперь сидит там один, думает, какая тут компанейка собралась.

Сам-то, конечно, он знал Петра, знал, что это безобидный, прекрасный человек, редкий товарищ. Но ведь гостям так думать не закажешь.

Конечно, ежели бы у Петра были новые башмаки, тужурка с кантами, носовой платок в руках, а сам бы он сидел и занимал гостей рассказами про науку, тогда бы Василий с восторгом представлял его всем:

«Студент первого Эм Ге У, такой-то!»

Тогда бы и гости с почтением слушали его и о звездах, и о козявках, и о чем угодно. Тогда он был бы украшением вечера. А сейчас, слава богу, что молчит. А теперь ушел почему-то.

Василий под предлогом желания узнать об ужине прошел на летнюю половину.

Петр одиноко сидел у стола на табуретке, положив ногу на ногу, и чертил ногтем по столу.

— Надоели эти гости, — сказал как-то виновато Василий, присев около Петра на другую табуретку. — Болтают, болтают, — никакого интересу. Так ты меня было разворошил хорошо, а эти приехали, теперь опять — мелкобуржуазная стихия. А отстраниться неловко — родня. Скажут: зазнался, вот и приходится воловодиться с ними. Тебе уж скушно небось стало?

— Нет, ничего, — ответил Петр, — да я как-то не умею.

— Ну, ужинать-то приходи, а то неловко, — сказал Василий, вставая. — Вот завтра с тобой отведем душу, поговорим.

И он ушел.

Потом сели за ужин. Зазвенели рюмки, потянулись к бутылкам через стол руки, и все сразу стали веселы, естественны и оживленны.

Когда Степанида обносила всех заливным поросенком, то хозяйка, следя с своего места, уговаривала гостей брать побольше и кричала Степаниде, чтобы она дрожалочки побольше клала. И только когда очередь доходила до Петра, она смотрела молча, точно ее раздражало, что он тоже себе с вилкой лезет.

Она только и думала о том, чтобы он поел поскорее и ушел опять в летнюю горницу. А когда поужинали и Петр действительно ушел, она не могла не отметить, какой он невежа: не посидел, не поговорил после ужина, а отвалился и по-ошел себе.

После ужина женская половина гостей, развеселившись, побежала было на летнюю половину для выкладывания своих секретов, но, вбежав, увидела сидящего там мужчину и, сбавив веселья, заговорила, переглядываясь и осматриваясь перед зеркальцем.

Пришедшая вслед хозяйка взяла было веселый, кокетливый тон, но увидела Петра и, незаметно возведя глаза к потолку, пожала плечами и вздохнула вздохом отчаяния, показывая гостям, что никуда нельзя уйти от этого человека.

Вечер был хорош, гости остались довольны, все хвалили обстановку и хозяина называли помещиком, что ему, видно, нравилось.

Но не было полного удовлетворения, потому что в общее настроение клином врезался этот незваный и непрошеный гость, оборванный и молчаливый.

А Василий, встречаясь с женой где-нибудь в сенцах, по ее молчанию чувствовал, что у нее кипит против него злоба и что завтра будет хороший разговор!





Когда Василий сидел в первый вечер с Петром, у него явилось желание пригреть своего друга, удержать у себя на все две недели, потом дать денег, напечь на дорогу лепешек и всего прочего и отвезти на станцию на своей паре вороных.

Но деньги были у жены. И если взять для того, чтобы дать приятелю, она такую пыль поднимет, что не обрадуешься. Да еще при Петре. Тот, конечно, ничего не скажет, но, наверное, подумает:

«Ого, в какую буржуазную лужу сел!»

О лепешках и всем прочем говорить было нечего. Какие тут к черту лепешки, когда она как тигр носится. Хоть бы как-нибудь незаметно на лошадях-то отправить, чтобы малому не пришлось до станции пехтурой переть в худых башмаках.

— А может, еще погостишь? — спросил Василий, входя на летнюю половину, где сидел Петр. И даже задержал дыхание, ожидая ответа.

— Нет, поеду нынче, — сказал Петр, с какой-то несвободой отвечая своему другу и не глядя на него. Он, как и вчера, занялся очень внимательно углом стола и водил по нему ногтем.

— Ну, давай бог, как говорили старики, — сказал Василий. — Великое, брат, дело. Брюхо-то набивать всякий может, а вот ради науки нашей пролетарской постараться, — это редкость. Таких бы людей надо на первое место ставить. Вот, мол, ничего для себя не ищет, фасону не задает, а, может, целые поколения Красной республики будут жить этим самым, что он наработает, потому что это звезда. А ведь у нас как: ежели ты ходишь тихо, скромно, ни на кого не орешь, а работаешь, скажем, на пользу человечества там, так на тебя как на юродивого смотрят, того и гляди краюшечку хлебца тебе подадут. Да это еще хорошо хлебца-то, значит, как убогого тебя пожалели, а то еще наорут на тебя. Не понимают! А уж эти бабы, пропади они пропадом, эти так засосут, что сам не заметишь, как на манер Тит Титыча будешь.

Василий замолчал и, вздохнув, сидел некоторое время, глядя расстроенным взглядом в окно.

Перед ним сидел человек, который, несмотря на голод и нищету, гнул свою линию… В Красной был герой, теперь по-другому герой. А он, Василий — точно у него стремена из-под ног выскочили, и никак их нащупать и поймать не может. И никакой линии у него нет. И какая тут к черту линия, когда лучший друг приехал, душу ему до самого нутра разворошил по-настоящему, а она вон целый скандал подняла. И сейчас ходит, как черт, злющая.

И Василий заметил, что как только он оставался с Петром один на один, так он его уважал и ставил выше всех этих своих зятьев и сватьев, потому что этот человек в своей жизни такое понял, что другим, может, и никогда не понять. А как только он видел его при зятьях, так прежде всего бросались ему в глаза грязные худые башмаки, нелюдимое молчание, и он казался не то блаженным каким-то, не то вовсе дурачком. И Василий даже стыдился сам перед собой, а в особенности перед женой, того, о чем говорил с Петром.

Обедали они вдвоем, потому что жена Василия ушла куда-то, сказав Степаниде, чтобы ее не ждали. Василий понял, что она нарочно ушла, чтобы не сидеть за столом с Петром.

И опять он почувствовал злобу против жены и даже порыв наорать на нее самым жестоким образом, потому что действительно же возмутительно ценить только тех, у кого карман толстый да брюхо здоровое, а не таких, которые…

Жена пришла, когда они кончили обедать. Она, не оглянувшись на них, не сказав ни слова, прошла в спальню.

— Ну, мне надо отправляться, — сказал Петр, — спасибо за хлеб-соль.

— Ну, вот еще что скажешь, какая тебе хлеб-соль, я всегда тебе рад, говорил Василий, чувствуя, что жена стоит сейчас в спальне и слушает все, что он говорит. Нужно было крикнуть Сеньке, чтобы он запрег лошадей. Но в это время жена, не выходя из-за перегородки, крикнула:

— Пошли лошадей-то за матерью, она хотела нынче приехать, неужто уж о родных вспомнить сам не можешь?

— Ах, ты, досада какая! — сказал Василий, почесав свой затылок. — Как же быть, я тебя-то хотел отвезти…

— Ничего, я пешком дойду, — сказал Петр, натягивая на себя свою обтрепанную ватную куртку.

— Да как же ты пешком… как досадно, что еще лошадей нету…

А сам думал о том, что жена слышит, что он сказал: «досадно», и причтёт ему за это словечко, как ему досадно, что за кровными родными приходится лошадь посылать.