Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 97

— Народ, стало быть, не беспокоил?

— На этот счет молодец. И самая образцовая волость была. Придешь в совет, а у него на стенах листы, и в них разными красками стоблики да круги. Только вот одна беда: на водку слаб, да руки длинны. А этот все читает, читает… Ведь пошлет же господь такое наказание!

— Тем лучше: сам себе яму роет, — сказал лохматый.

Вдруг в дверях послышался какой-то шум и показался человек в распахнутой поддевке. Он нетвердой рукой перекрестился на угол, где прежде висели иконы, и сказал громко:

— Все заседаете, мать вашу так?

— Гражданин! Вы куда пришли? — крикнул председатель.

— Ой, ты тут еще, я и не видал, — сказал пришедший и, махнув рукой, ткнулся на свободное место.

— Ах, сукин сын, уж нализался, — сказал юркий мужичок. — Что ж он не мог до конца выборов-то потерпеть. Прежний председатель, — прибавил он, обращаясь к хромому, — каждый день пьян. Неужто он за прошлый год столько нахапал, что по сию пору хватает?

— Пункт двенадцатый: общий итог отчетного года… — прочел докладчик. Граждане, не выходить! Сейчас конец — и перевыборы начнутся.

— Сейчас, сейчас, только воздуха глотнуть.

Вся левая сторона сидевших в совете вытеснилась на двор, а на их место сейчас же пришла новая партия со двора. Минут через пять вернулись и эти.

— Сыпь теперь!

Человек в блузе, сидевший за столом президиума, встал и сказал:

— Прошу назвать кандидатов в председатели. А если вы одобряете старого, то можете переизбрать его.

— Антона Ерохина! — крикнули голоса.

— Значит, вы выражаете недоверие прежнему председателю?

— Ничего мы не выражаем, а не надо нам его.

— Нельзя ли объяснить почему?

— Потому что — неподходящий, вот и все, — проворно крикнул юркий мужичок и, обернувшись назад, шепнул: «Поддерживай!»

— Антона Ерохина! — заревели голоса.

Человек в блузе пожал плечами и, обратившись к Ерохину, сказал:

— Может быть, выразите собранию благодарность, товарищ, за оказанное вам доверие?

Вновь избранный протеснился падающей походкой вперед и взобрался на возвышение, с которого сошел читавший доклад председатель.

— Выражаю… — начал было вновь избранный, но потом усмехнулся и, махнув рукой, крикнул тоном выше: — Что, вспомнили, сукины дети, Антона Ерохина?

— Вспомнили! — ответили голоса и громче всех юркий мужичок.

— Ну, смотрите теперь… Выражаю!

— Поневоле вспомнишь, — сказал опять юркий мужичок и прибавил: — Ах, головушка горькая, оберет теперь все, сукин сын.





Без черемухи

Нынешняя весна такая пышная, какой, кажется, еще никогда не было.

А мне грустно, милая Веруша.

Грустно, больно, точно я что-то единственное в жизни сделала совсем не так…

У меня сейчас на окне общежития в бутылке с отбитым горлом стоит маленькая смятая веточка черемухи. Я принесла ее вчера… И когда я смотрю на эту бутылку, мне почему-то хочется плакать.

Я буду мужественна и расскажу тебе все. Недавно я познакомилась с одним товарищем с другого факультета. Я далека от всяких сентиментов, как он любит говорить; далека от сожаления о потерянной невинности, а тем более — от угрызения совести за свое первое «падение». Но что-то есть, что гложет меня, неясно, смутно и неотступно.

Я потом тебе расскажу со всей «бесстыдной» откровенностью, как это произошло. Но сначала мне хочется задать тебе несколько вопросов.

Когда ты в первый раз сошлась с Павлом, тебе не хотелось, чтобы твоя первая любовь была праздником, дни этой любви чем-нибудь отличены от других, обыкновенных дней?

И не приходило ли тебе в голову, что в этот первый праздник твоей весны оскорбительно, например, ходить в нечищенных башмаках, в грязной или разорванной кофточке?

Я спрашиваю потому, что все окружающие меня мои сверстники смотрят на это иначе, чем я. И я не имею в себе достаточного мужества думать и поступать так, как я чувствую.

Ведь всегда требуется большое усилие, чтобы поступать вразрез с принятым той средой, в которой ты живешь.

У нас принято относиться с каким-то молодеческим пренебрежением ко всему красивому, ко всякой опрятности и аккуратности как в одежде, так и в помещении, в котором живешь.

В общежитии у нас везде грязь, сор, беспорядок, смятые постели. На подоконниках — окурки, перегородки из фанеры, на которой мотаются изодранные плакаты, объявления о собраниях. И никто из нас не пытается украсить наше жилище. А так как есть слух, что нас переведут отсюда в другое место, то это еще более вызывает небрежное отношение и даже часто умышленно порчу всего.

Вообще же нам точно перед кем-то стыдно заниматься такими пустяками, как чистое красивое жилище, свежий здоровый воздух в нем. Не потому, чтобы у нас было серьезное дело, не оставляющее нам ни минуты свободного времени, а потому, что все связанное с заботой о красоте мы обязаны презирать. Не знаю, почему обязаны.

Это тем более странно, что ведь наша власть, нищая, пролетарская власть, затрачивает массу энергии и денег, чтобы сделать именно все красивым: повсюду устроены скверы, цветники, каких не было при правительстве помещиков и капиталистов, хваставшихся своей любовью к изящной, красивой жизни; вся Москва блещет чистотой отштукатуренных домов, и наш университет, — сто лет стоявший, как ободранный участок, при старой власти, — теперь превратился в красивейшее здание Москвы.

И мы… чувствуем невольную гордость от того, что он такой красивый. А между тем в нашей внутренней жизни, внутри этих очищенных нашей властью стен, у нас царит грязь и беспорядок.

Все девушки и наши товарищи-мужчины держат себя так, как будто боятся, чтобы их не заподозрили в изяществе и благородстве манер. Говорят нарочно развязным, грубым тоном, с хлопаньем руками по спине. И слова выбирают наиболее грубые, используя для этого весь уличный жаргон, вроде гнусного словечка: «даешь».

Самые скверные ругательства у нас имеют все права гражданства. И когда наши девушки — не все, а некоторые, — возмущаются, то еще хуже, — потому что тогда нарочно их начинают «приучать к родному языку».

Заслуживает похвалы только тон грубости, циничной развязности с попранием всяких сдерживающих правил. Может быть, это потому, что мы все — нищая братия, и нам не на что красиво одеться, поэтому мы делаем вид, что нам и плевать на все это. А потом, может быть, и потому, что нам, солдатам революции, не до нежностей и сентиментов. Но опять-таки, если мы солдаты революции, то, как-никак, прежде всего мы должны были бы брать пример с нашей власти, которая стремится к красоте жизни не ради только самой красоты, а ради здоровья и чистоты. И потому этот преувеличенно приподнятый, казарменно-молодеческий тон пора бы бросить.

Но ты знаешь, большинству нравится этот тон. Не говоря уже о наших мужчинах, он нравится и девушкам, так как дает больше свободы и не требует никакой работы над собой.

И вот это пренебрежение ко всему красивому, чистому и здоровому приводит к тому, что в наших интимных отношениях такое же молодечество, грубость, бесцеремонность, боязнь проявления всякой человеческой нежности, чуткости и бережного отношения к своей подруге-женщине или девушке.

И все это из-за боязни выйти из тона неписаной морали нашей среды.

У тебя в консерватории все иначе. Я иногда жалею о том, что перешла в университет. И часто думаю, что если бы моя мать, деревенская повитуха, смотрящая на меня с набожной робостью, как на высшее существо, услышала бы, как у нас ругаются самыми последними словами и живут в грязи — что бы она подумала?..

Любви у нас нет, у нас есть только половые отношения, потому что любовь презрительно относится у нас к области «психологии», а право на существование у нас имеет только одна физиология.

Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно — на одну ночь.

И на всех, кто в любви ищет чего-то большего, чем физиология, смотрят с насмешкой, как на убогих и умственно поврежденных субъектов.