Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 97

Докторов он ненавидит какою-то острой ненавистью, смешанной с презрением, во-первых, как конкурентов по практике, во-вторых, как явных и наглых обманщиков.

Вдруг сидевшие на завалинке прислушались: из избы послышался крик и причитания, как будто у кого-то добрались до живого места.

— Взяло… — сказал печник, послушав еще немного. — Сейчас должно выйти. Скажи, пожалуйста, как дерет, словно шкуру с него спущают.

— А ведь уж без памяти совсем лежал и голоса не подавал.

— Тут, брат, мертвый в память придет.

— Да, уж этот работает без обману.

Из избы вышел портной и, махнув рукой, сел на завалинку.

— Не приведи бог, — сказал он, — болеть плохо, а уж лечиться вовсе — другу и недругу закажешь.

Через минуту вышел и коновал. Но не как врач, окончив лечение, выходит, чтобы успокоить родственников, а как строгий обвинитель. В руках у него был какой-то пузырек с больничным ярлыком.

— Это что у тебя? — спросил он у портного.

— Да это так… Прошлый раз в город ездил, в больнице дали.

— Что ж, там всем дают, кто и не просит? — спросил иронически коновал.

— Нет, да ведь как сказать-то… все думается.

Коновал ничего не сказал, только поболтал лекарство, посмотрел его на свет и забросил далеко в крапиву.

— Теперь думаться не будет, — сказал печник. И прибавил:- Это верно, что доктора не могут, фасон один.

Коновал долго молчал, потом сказал нехотя:

— Какие доктора… Есть доктора, которые помогают. А только теперь их нету. Одно жульё да шантрапа осталась. Нешто он тебя может понимать? У этих, как чуть что — за чистотой смотреть или хуже того — в стекла рассматривать.

— Отвод глаз, — сказал печник, набивая трубку.

— Чистоту соблюдают, чтобы эти не разводились, — сказал нерешительно портной.

Коновала даже передернуло, как будто дотронулись до больного зуба:

— Кто эти?

— Козявки, — сказал портной. — У каждой болезни свои козявки.

Коновал плюнул и стал мрачно себе набивать трубку. Этим дуракам, что ни скажи — все ладно. Вот и ломают перед ними комедию: ручки помоют, фартучек наденут и про козявок наговорят с три короба.

— Насчет чистоты это верно, — сказал печник, улыбнувшись, и покачал головой. — Был я в городе в больнице, рассадил себе на базаре руку вилами. Пошел… Так они — первое дело — мыть. Один раз вымоет, ваткой оботрет, потом опять давай сначала.

— А себе руки мыл? — спросил коновал.

— Мыл, мыл, как же. И перед этим и после этого, — сказал печник, — ровно ты не человек, а обезьян какой-нибудь.

— Ну, вот. Прежде лечили — очков этих не втирали. Бывало, фершел Иван Спиридонович, — с боком или поясницей придешь к нему, — так он рук мыть не станет или ваткой обтирать, а глянет на тебя, как следует, что мороз по коже пройдет, и сейчас же, не говоря худого слова, — мазать. Суток двое откричишься и здоров. А ежели рано кричать перестал, опять снова мазать.

— Здорово драло?

— Здорово… — неохотно отозвался коновал, — ежели бы такого вот стрикулиста, что теперь в городской больнице орудует, промазать как следует, двух дней бы не выжил. Уж на что мы крепки были, а и то…

— Да, это здорово.

— Прежде денег даром не брали.

— А вот глухой у нас был, — сказал печник, — вот работал-то — страсть. Не слыхал ни черта. Это что ты ему там про свою болезнь говоришь, — как в стену горох. Да он, если бы и слышал, так все равно бы слушать не стал. У него своя линия. Все, бывало, шепчет что-то. И столько ж он всякой чертовщины знал, заговоров этих! Ты что-нибудь ему поперек дороги пошел, а там, глядишь, по всей деревне червяк сел на капусту, или саранча полетела. Бывало, молебнов двадцать выдуем всей деревней, покамест остановим. Либо выйдет ночью за околицу, шепчет что-то, а наутро лихоманка начинает всех трясти. Вот какие люди были.

— Да, не осталось уж такого народу, — сказала со вздохом старушка Марковна.

— Верить перестали.

— В одно верить перестали, их на другом поймали, — отозвался коновал. — Им бы теперь только чтобы все по-ученому было, а что там в середке, об этом разговору нет. Заместо лекарства капсульки какие-то пошли. Хоть ты их горстями глотай, — ничего не почувствуешь.





— Верно, верно, — сказал печник. — Да вот далеко ходить незачем: моя старуха намедни пошла в больницу, ей там каких-то каточков дали. Так, маленькие — с горошину. Разгрызешь его, а там вроде как зола с чем-то.

— Небось все поела? — спросил, покосившись, коновал.

Печник осекся.

— Нет, штуки три съела и выбросила. Ни шута толку. «Лучше бы, — говорит, — я к Петру Степанычу добежала».

— А отчего же не добежала? На чистоту позарилась?

— Нет, побоялась, от мази кричать дюже будет.

— Нежны очень стали. Хочуть, чтоб я лечил и чтоб без крику обходилось. Через что у тебя болезнь-то будет выходить, коли ты кричать не будешь? Об этом ты не подумал?

— Да, это хоть правильно…

— То-то вот — правильно. Покамест с тобой говоришь, у тебя правильно, а как отвернулся, так опять черт ее что. За больницу кто руку в совете тянул?

— Да это что ж, не я один, там все поднимали, — сказал печник.

— Значит, и все дураки непонимающие. Прежде ребят крапивой драли до самой свадьбы, а теперь они над вами командуют. Оттого у вас и козявки разводятся. Прежде об них и слуху не было. А как только вот эти стрикулисты в фартучках да в очках появились, так и козявки откуда-то взялись. Фартучки да очки есть, а лекарства настоящего нету. Прежде какие мази были! Человека с ног валили, а не то, что козявок. А теперешние и козявки не свалят. Какое же это лекарство, когда в нем силы нету? А уж туману, туману…

— Уж это покуда некуда, — сказал печник. — Намедни кузнец ходил в больницу, кашлял дюже. Пришел. «Плюнь», — говорят; «хорошо, отчего же, можно», — плюнул. А они потом давай в стекла рассматривать.

— Козявок искали, — негромко сказал портной.

Коновал подавился дымом.

Все некоторое время молчали.

Потом портной спросил:

— Ну, а насчет наших как, Петр Степаныч, поправятся?

Коновал в это время выколачивал о бревно трубку; выколотив и почистив ее гвоздиком, он сказал:

— Как кричать кончут, тогда еще приди.

Вредная штука

Около шалаша в бывшем помещичьем саду сидели мужики, арендаторы нынешнего урожая, и варили себе кашу с салом в закопченном котелке, висевшем в ямке над огоньком.

— Новым хозяевам мое почтенье! — сказал проходивший по дороге мужичок с палочкой, останавливаясь и снимая лохматую шапку.

Все тоже сняли шапки.

— Что, в собственность к вам отошел? — спросил прохожий, кивнув головой на сад и садясь на перевернутый яблочный ящик.

— Нет, в аренду взяли, — отвечал мужичок, набивавший трубочку.

— Собственность эту теперь прикончили, — сказал другой, сидя на корточках перед котелком с ложкой наготове, чтобы снять накипающую пену, когда начнет уходить через край.

— Довольно, побаловались. Вишь, черти, огородились. Бывало, только ходишь да поглядываешь на него, на сад-то. Сторожей сколько нагнато было. Все боялись, как бы кто яблочком не попользовался. А то они обеднеют от этого.

— Жадность. Не хочется из рук соринки одной упустить.

— Да, держались крепко, — проговорил мужичок с трубочкой. Он закурил от уголька и, сплюнув в огонь, утер рот рукой, в которой держал трубку. — Бывало, за лето человек десять в волость сволокут. Собаки какие были, — по проволоке бегали. А он себе выйдет, прогуляется с папироской и опять пошел газету читать. Спокойно жили.

— Потому священно и неприкосновенно… — проговорил молодой малый, сидевший босиком на обрубке и чинивший рубаху.

— Теперь эту неприкосновенность-то здорово тряхнули.

— Да… вредная штука. Ведь вот, братец ты мой, — сказал мужичок с ложкой, пока у человека ничего нету, он тебе все понимает, к чужому горю отзывчив, из-за копейки не трясется. А как сюда попало, так кончено дело.

— Это верно. У кого два гроша в кармане, тот не задумается половину отдать. А у кого две тысячи, тот скорей удавится, чем тебе десятую долю отдаст. Намедни кум просит рублевку, а у меня у самого две. Что ж, дал… А попроси у богатого…