Страница 10 из 17
— Конечно, — заторопилась она. — Сейчас сварю кофе. Моя мать без кофе жить не может, меня тоже приучила. И она, опять красиво играя телом, как бы льющимся под шелковым платьем, достала из буфета кофе и мельницу и пошла молоть на кухню. — Через месяц переедем на новую квартиру, — сказал Михаил. — Тогда не так тесно будет… а то всё в одной комнате, и Ларисе неудобно, но она молчит. Лужников не решился напомнить, что семь лет жила в этой комнате Галя, и он ни разу не слышал от нее, чтобы она жаловалась на тесноту. Брат словно быстро замел то большое и важное, что должно было остаться от глубокого чувства, и Лужникову было больно за Галю. — А Маша где? — спросил он, помолчав. — Да… спохватился Михаил, — сейчас приведу ее. Играет с соседскими детьми. Он ушел и минуту спустя привел Машу. — Вот и наш дядя Митя приехал, — сказал он, — твой любимый дядя Митя. Маша, однако, не кинулась к Лужникову, как обычно, а степенно подошла, и ему пришлось притянуть ее к себе, чтобы поцеловать в теплую шейку. — Ну, здравствуй, Машута, — сказал он, — как живешь? — Хорошо, — ответила она вежливо, но что-то словно дрогнуло в ней, и она не дала этому прорваться. Если она и повзрослела, то не на год или два, а как бы сразу стала подростком. — Она и петь, и играть на рояле научилась, — сказал Михаил. — Лариса прилично играет и ее учит играть. Сыграй дяде Мите, Маша, что-нибудь Девочка покорно подошла к пианино, подняла крышку, взобралась на круглый высокий стульчик и старательно, но безучастно сыграла какую-то пьеску. Что-то механическое, ненастоящее появилось в этой живой, некогда стремительно кидавшейся к нему Маше. Но и Михаил говорил с дочерью неверным, нарочитым голосом и, казалось, сам чувствовал это. — Ну вот, будем пить кофе, — сказала Лариса Евгеньевна, неся горячий кофейник на подносе. — Садись и ты с нами, Маша. Она поставила кофейник на стол и, присев перед девочкой на корточки, обняла ее за плечи руками. — Ты ведь любишь меня? — спросила она. — Я тебя очень люблю. — Я тоже очень люблю тебя, — сказала девочка столь лишенным всякого чувства голосом, что Лужников даже поежился. Лариса Евгеньевна стала наливать кофе, и перед его, Лужникова, глазами все время был браслет, который он подарил когда-то Гале. — Вы надолго к нам? — спрашивала Лариса Евгеньевна. — В Новосибирске сейчас, наверно, уже совсем холодно, а у нас вся осень стояла дивная. У Миши скоро отпуск, уговариваю его поехать в Гагру, там, пишут, сейчас двадцать градусов тепла. Все-таки впереди зима, надо же отдохнуть когда-нибудь, — говорила она, как любящая жена. Михаил пил кофе, отмалчивался, и Лужников чувствовал, что Ларису Евгеньевну раздражает его явная оглядка на брата. Она заботливо мазала девочке маслом хлеб, поправляла белый бант в ее волосах, и Маша пила и ела, вежливо, по-взрослому, но было в этом нечто глубоко несхожее с ее прежним обликом. — Рюмочку коньяку выпейте все-таки, — настаивала Лариса Евгеньевна: — Коньяк отличный, армянский. По-моему, лучше нет.
Она была хорошей хозяйкой, понимала толк и в винах. Михаил обрел в ней доброго спутника и заботливую жену, она не говорила об этом, но Лужников чувствовал, что она хочет внушить ему это и он должен радоваться за брата. После завтрака братья вышли покурить в кухню. В кухне было пусто, соседи в этот час не готовили, и Лужников закурил папиросу и задумчиво стал пускать дым в форточку. Перемена, происшедшая в девочке, как-то болезненно задела его, и он не знал, как сказать об этом брату и поймет ли тот его. — Видишь ли, Миша, — сказал он все же, — дорогу к сердцу ребенка не так-то просто найти, и не легко найти… особенно при тех обстоятельствах, какие случились у тебя. — Брат быстро и несколько испытующе взглянул на него. — Мать не сочинишь и не придумаешь, а Лариса Евгеньевна дороги к Маше не нашла, так мне кажется. Дети ведь все воспринимают особенно чутко, только не могут выразить это. Михаил молчал. — Может быть… — согласился он наконец, — может быть. Но что тут поделаешь. Лариса еще молода, обзаводиться ребенком не собирается, хочет сопутствовать мне во время поездок, понять ее можно. Не каждая женщина способна воспитывать чужого ребенка. Но она о Маше заботится. — Послушай, Миша, — сказал Лужников вдруг, — пусть Маша некоторое время поживет у нас, жена души в детях не чает, а Машу я люблю, как свою дочь. Пусть ома поживет у нас, а там ты новую квартиру получишь, да и съездить с Ларисой в Гагру сможешь, не придется тебе думать, с кем оставить девочку. Не знаю… — сказал Михаил, помедлив и с усилием. — Так сразу решить не могу.
— Почему же? Ты ведь не чужим людям доверишь дочь. Разве ты сомневался во мне когда-нибудь? — Да нет, — сказал Михаил, и его глаза стали вдруг влажными. — Но что же я, по-твоему, плохой отец или дрянь какая-нибудь? — Я ведь не в твоих или моих интересах предлагаю, — отозвался Лужников спокойно, — но жизнь есть жизнь, и ответственность за судьбу детей есть ответственность. Они с братом походили друг на друга, только Лужников был кряжистее, носил усы, а выбритое, нервное лицо Михаила всегда отличала артистичность. — В Москве я пробуду три дня, так что время есть… впрочем, без самой Маши этого, пожалуй, не решишь. Брат поглядел на него, потом вышел из кухни, привел минуту спустя Машу и оставил их вдвоем. Лужников сидел на табуретке возле плиты. — Подойди ко мне все-таки, — сказал он мягко и грустно, — все-таки мы с тобой старые друзья. Девочка подошла ближе, он притянул ее к себе, и она, насупясь, стояла в его коленях. — Неужели ты забыла меня? — спросил Лужников. — Неужели ты совсем забыла меня? Девочка вдруг покраснела, надулась, он понял, что она сейчас заплачет, и сделал вид, что ничего не заметил. — Поедем со мной, Маша, — предложил он беспечно. — Помнишь, ты ведь собиралась поехать со мной? И тетя Аня будет тебе так рада. Мы с ней живем в красивом городе, у нас хорошая квартира, найдется и для тебя комната, и все твои игрушки будут рядом. А потом у нас есть Прохор, это такая умная собака, прямо как человек умная. Она приучена спасать людей если они заблудились или вдруг упала снежная лавина и унесла с собой человека. Иногда мы запрягаем. Прохора в саночки, и он возит саночки, так что он будет тебе служить, как лошадка. Девочка только глубоко вздохнула и спросила не сразу: — А где вы живете? — Мы живем в городе Новосибирске, есть такой город… я буду ужасно рад, если ты поедешь со мной. Он осторожно посадил ее к себе на колени, на этот раз девочка поддалась его ласке, и они сидели вдвоем в пустой кухне. Тонкие волосы щекотали его висок, и, словно освобождаясь наконец от чего-то мешавшего ей, она спросила: — А какого цвета ваш Прохор? — Он белый с желтым, как полагается сенбернару, и шерсть у него мягкая, совсем шелковая, а голова большая, как у человека, и он такой добряк, особенно если кого-нибудь полюбит. Казалось, она только теперь узнавала в нем того дядю Митю, который приезжал к ним, а потом исчезла мать, исчез и он, все стало совсем другим, стал другим и отец, он лишь украдкой целовал ее, когда они оставались одни, и глаза у него при этом были виноватые. — Вы только не говорите тете Ларисе о Прохоре, а то она скажет — нечего ездить на собаках, — сказала девочка, словно они были уже сообщниками. — Зачем же я стану говорить ей о Прохоре? Это наша с тобой тайна… но если ты поедешь со мной, я дам Прохору телеграмму и он нас встретит на аэродроме. — С саночками? — спросила она уже заинтересованно. — Конечно, с саночками. Прохор очень услужливый. Два дня спустя, когда было уже решено, что Дмитрий Иванович возьмет с собой погостить Машу, и ее собирали в дорогу, Лужников снова пришел к брату.
Михаил еще не вернулся с работы, и Лариса Евгеньевна была одна. — Вот хорошо, что вы зашли, — сказала она с преувеличенной озабоченностью. — Я хочу просить вас, Дмитрий Иванович, следите, пожалуйста, чтобы Машу не перекармливали, я для нее установила определенный режим, как этого требует медицина. Не знаю только, как быть с валенками… у нее ведь одни ботики. — Ну, что-что, а валенки в Сибири найдутся, — усмехнулся Лужников. Маша сидела в стороне и делала вид, что занята своими куклами. — Найдутся и валенки, — повторил Лужников задумчиво, — вообще все на свете найдется. Маша понимала, что он говорит о Прохоре, и скромно играла со своими куклами, как будто речь шла совсем не о ней. Вернулся брат, Лариса Евгеньевна принялась кормить его обедом, а Лужников уже пообедал раньше, и она лишь налила ему, Михаилу и себе по рюмке коньяку. — Только прошу вас, сейчас же дайте телеграмму, как прилетите, — сказала она. — Непременно, — пообещал Лужников. — Теперь до Новосибирска быстро… утром вылетим, а обедать будем уже дома. А там нас будут ждать. Он хитро посмотрел на Машу, она поймала его взгляд, но отвернулась, будто ничего не слыхала. Потом братья вышли покурить в коридор, и Михаил сказал: — Лариса добрая, сам видишь… характер у нее только неровный. — Бывает, — согласился Лужников миролюбиво. Самолет улетал рано. Было еще темно, и холодный, уже зимний ветер дул на аэродроме. Михаил поехал провожать. Посадку еще не объявили, и он стоял рядом с братом посреди зала для ожидающих, а Маша, закутанная в большой белый платок, сидела в стороне на скамейке; в руках у нее была кукла, тоже закутанная. — Ты уж за Машей присмотри, — попросил Михаил грустно. — Можешь быть уверен, — сказал Лужников. — Можешь быть уверен. Жизнь идет своим ходом, возвращаться не приходиться. И Ларисе Евгеньевне так легче будет, да и тебе во всех смыслах будет легче. Михаил ничего не ответил, может быть, он подумал, что это именно так, и лучше упрощать, чем усложнять все. Действительно, быстро летел самолет, словно земля в снегу сама неслась ему навстречу, впрочем, и земли-то никакой не было, были одни рваные облака, по временам так плотно приникавшие к окнам, что в самолете становилось темно и зажигали лампочки. День лишь слегка померк, когда ехали с аэродрома в Новосибирске, только начинало синеть, и автобус ходко катился по укатанной дороге. — Не замерзла? — спрашивал Лужников то дорогое и единственное, что он вез сейчас с собой, и оно отвечало нежным, оживленным, совсем не похожим на московский, голосом: — Вовсе не замерзла. — Ну вот, Аня, — сказал Лужников жене, когда вошли, наконец, в теплую квартиру, — принимай и — как зеницу ока, как зеницу ока… — он не добавил: "будем беречь" или "береги". Ловкие, мягкие руки Анны Васильевны раскутывали белый платок Маши, снимали с нее ботики, и женщина то и дело наклонялась и целовала ее, а рядом стоял большой, белый с рыжими пятнами зверь, стоял добрый, умный Прохор, приученный спасать людей в горах, и его темные, чуть обвислые глаза смотрели преданно. Он был уже весь к ее, Маши, услугам, а Дмитрий Иванович говорил откуда-то сверху: — Ну, вот и наш Прохор… не бойся, погладь его, он любит, когда его гладят. Маша протянула руку и погладила по большой голове, а Прохор мягким языком лизнул ее руку, собаки только так умеют целовать, и он поцеловал ее руку. На другое утро было все то, что обещал Лужников, даже сверх того: Прохор, запряженный в саночки, стоял во дворе, а к его шлейке Анна Васильевна привесила два бубенчика, и когда Прохор повез ее, Машу, бубенчики позвякивали. Прохор не бежал, он был умный и положительный, шел медленно, и шерсть на нем вскоре закурчавилась от мороза. Он понимал, что если ему доверяют везти кого-нибудь, то нужно не торопиться и доставить в сохранности до места. Лужников шел рядом, у него был свободный день, и он мог не идти на работу. Большое красное солнце в сизом морозном дыму стояло над городом. Лужников смотрел на синий снег и на розовые пятна на нем и грустно и в то же время упорно думал, что если Михаил свернул в сторону, то на него, брата, легла задача сохранить то, что Михаил мог легко потерять или даже уже терял и сам понимал это. Прохор провез саночки сначала по одной улице, потом по другой. Мороз был все же крепкий, Лужников сказал: — Домой, Прохор, — и Прохор повернул домой. Дома, когда никого не было рядом, Маша дотянулась до уха Прохора и вежливо спросила вполголоса: "Вы меня теперь всегда будете катать?" Сказать ему "ты" она не решилась. — Аня, — крикнул вдруг в соседней комнате Лужников, — денек-то какой… посмотри только, солнце прямо, как огонь, а мороз!