Страница 5 из 36
И сначала всё шло как по маслу — так однажды было, когда одного генерала занесло в полный мартовским снегом окоп капитана Еськова. И такой вышел у Еськова доклад, что любо-дорого. А генерал вдруг переменил свой план — и генералу приятно, потому что думает, что он сам придумал остроумный ход, и Еськов не в обиде, потому что не лезть ему с бойцами на высоту снизу вверх прямо на пулемёт. А славы полководца Еськову не надо.
Вот что значит грамотный доклад.
И тут Еськов начал хорошо и продолжил славно — и про себя рассказал, и геологию с палеонтологией связал, и про тафономию ввернул.
Но человек в генеральском кителе, что сидел перед ним, вдруг выставил вперёд пятерню:
— На! Смотри!
И он загнул мизинец:
— Олово! Раз!
Загнул безымянный:
— Вольфрам! Два!
Он загнул третий и рявкнул:
— Кобальт! Три!
Указательный палец пришёлся на уран, четвёртый по счёту, прозвучавший в кабинете глухо, будто эхо особой и строгой тайны, и, наконец, был загнут последний, большой палец. Голос человека в генеральском кителе прозвучал почти ласково:
— Золото! Это пять! Где, парень, тут твои дохлые ископаемые? Дальстрой — это металлические ископаемые, а не биологические останки. Нефть и угли нас не интересуют — по крайней мере, пока. Нас интересуют кобальт и вольфрам, уран и золото, нас интересует касситерит, и твоя тафономия никому не нужна. Ишь, кладбищелогия! Да и была бы нужна, так тафономия твоя тут ни при чём — сорок тысяч лет твоим мамонтам, а нефти — пятьдесят миллионов, это как минимум. А так-то — и вовсе триста.
Человек в штатском тихо сказал:
— Харченко просил. Пусти парня, сын Харченко вместе с ним служил, на руках у него умер. Пусти его, путь едет. Он ведь к нам мимо плана пришёл, что тебе, жалко, что ль? Пусти, Валентин Александрович, Харченко нас просил.
Человек в кителе как-то сдулся. Холодный колючий воздух вышел из него разом, и мундир его опал, как приземлившийся воздушный шар.
— Перестань ты, Юра, на жалость давить…
Но что-то в воздухе кабинета стронулось, какой-то геологический сдвиг произошёл в пространстве вокруг стола.
Судьба Еськова решалась помимо им самим заготовленного шаблона. Его стройная система убеждения валилась под откос, как взорванный эшелон. Сыграла роль не наука о захоронениях, а короткая жизнь лейтенанта Харченко, которого убили на его глазах. Ни на каких руках Еськов его не держал, просто Харченко наступил на мину, и даже хоронить от него стало нечего — какие-то обрывки гимнастёрки и две медали. Захоронение, впрочем, было, но безо всякой науки.
И теперь мёртвый Харченко помогал его мечте.
— Ладно. Отдай там… — сказал начальник и черкнул что-то в блокноте, тут же оторвав листок. — Пусть готовят в приказ. Завтра распишешься.
И сам упругий воздух кабинета вытолкнул Еськова наружу, в предбанник, туда, где смотрела на него машинистка.
Металл действительно был важнее прочего — и металлов было пять. Золото и уран были важнее многих, но номера их шли в другом порядке. 27 был номер кобальта. Номер олова был — 50, номер вольфрама — 74, а золото шло 79-м. И наконец, номер урана был 92.
Так они сидели в своих клетках на стене Геологического управления. Цифры сидели на жёрдочках, как птицы в зоопарке: 27, 50, 74, 79 и 92 — и сверху на них глядел бородатый Менделеев, а сбоку — усатый Сталин.
Мамонтов не было в этой таблице, но Еськов, держа листок в руке, мысленно вписал его в одну из пустых клеток.
А на следующий день в кадрах, когда печати с грозными названиями мокро били в бумаги, ему зачитали много подробных правил, и под каждым он расписался. Ему напомнили про полевые и выслугу, про премии и звания, про то, что каждые полгода — надбавка в десять процентов, а через пять лет — сто на сто. Да и про отпуск в полгода длиной через три года — напомнили тоже.
Напомнили было, да глянули в глаза Еськову и осеклись.
Знал он, куда ехал, какую цену платил за приближение к северным островам, к могилам мохнатых древних слонов. А ценное слово было — «Дальстрой».
«Дальстрой» слово странное, удивительное слово, похоже оно на свист пули стрелка, которая тут догонит всякого, а не догонит, так бежать некуда.
Был Дальстрой рождён между знаком Скорпиона и знаком Стрельца в 1931 году. Расписался на бумаге сперва товарищ Молотов-Скрябин, а за ним товарищ Межлаук. Потом у товарища Молотова прибрали жену, а товарищ Межлаук и вовсе сгинул в 1938 году. Да и то верно: не подписывай страшных бумаг.
Но вовсе не Государственный трест по дорожному и промышленному строительству возник тогда на Верхней Колыме.
Возникло там государство больше иного европейского.
Было в нём два с половиною миллиона квадратных километров. И не было тут никакой Магаданской области и Советской власти, почитай, не было, а было государство Дальстрой.
Северная граница этого государства шла по побережью Восточно-Сибирского и Чукотского морей, а на востоке — по побережью моря Берингова, а на юге — Охотского моря. И на западе Дальстрой граничил с союзным государством СССР по правому берегу реки Лены. И граница шла от её устья до Алдан-реки, далее по Алдан-реке и по меридиану на юг до берега Охотского моря, там, где плавают в этом море Шантарские острова.
Вот какое чудо чудное, невиданная страна расположилась между двумя океанами.
И с этих пор стал Еськов подданным этой страны.
Несмотря на лето, тянуло холодным ветром, в Ногайскую бухту пригнало лёд. От порта пахло морской тиной, рыбой, нефтью и дёгтем.
Еськов день ходил по Магадану, где в центре тянулись к небу колонны и кучерявилась лепнина. В центре Еськов дивился на кинотеатр «Горняк». А сделаешь шаг от Колымского шоссе, так начнутся деревянные тротуары да одноэтажные и двухэтажные бараки.
Мимо провели колонну жён власовцев — все, как на подбор, одного возраста, с огромными номерами на спинах. Каторжные это были жёны — по много лет отвесили им за супружество, а это значит двадцать пять лет по девять часов в день без обеда грузить что-то в порту.
За ними провели и прочих — но уже из порта.
Их было немного, и шли они плотным строем.
Один из каторжных вдруг всмотрелся в лицо Еськова яростным ненавидящим взглядом — молодой крепкий парень. Еськов удивился — он не помнил этого лица. Может быть, это кто-то с фронта, кто-то из обиженных его подчинённых, а обиженные подчинённые всегда будут, как бы командир ни стремился защитить личный состав.
Но нет, этого лица он не знал.
А бандеровец Скирюк смотрел на Еськова с такой ненавистью вовсе не от того, что знал его. Просто Еськов был в хорошем московском костюме, сыт и гладок.
Бандеровец Скирюк был голоден и измучен. Собственно, бандеровцем он не был — Скирюк прознал о брошенном бандеровском схроне и отправился туда поглядеть, нет ли чего полезного для хозяйства.
Полезного не нашлось, и хорошо, что он сразу увидел несколько немецких прыгающих мин, которыми украсили подступы к логову его бывшие жители.
Тут-то его и принял взвод МГБ, который давно сидел там в засаде, — и бестолку было оправдываться, каяться и гнуться. Влип Скирюк, ушёл в болото по шею, и вот его вели по улице, чтобы потом погрузить в кузов и везти куда-то ещё дальше, дальше. И смотрел Скирюк с ненавистью на всякого штатского и военного и даже на гипсовых пионеров в сквериках.
Он пришёл к профессору, о котором время от времени думал всю дорогу.
Профессор жил на втором этаже длинного барака.
Даже для Еськова это жильё показалось несколько аскетичным, и всё же он приехал сюда не ради инспекции жилищных условий.
Профессор поставил на примус сковородку.
— Хотите оленины? Я её не очень люблю, тут ведь рабочих оленей на мясо пускают, старых. А зубов у меня мало. Ну ничего, вы молодой, привыкнете.
Тут еда неважная: всё сушёное, прессованное — даже лук. Мясо не берите, оно ещё американское — с войны лет пять лежало. Мы уж снова собрались воевать, а оно всё лежит. Я вам советую на рыбу налегать, тут её много и в разных видах. Консервами вас завалят — от варенья до крабов.