Страница 3 из 47
– Нет, слона потерял. Эх, не будет теперь счастья,– буркнул он, продолжая обшаривать карманы бушлата.
Капитан-лейтенант только покачал забинтованной головой, а Егор Силов мрачновато вспомнил старую песню:
– Н-да, потеряла я колечко, потеряла я любовь. Ну, не убивайся, старшина,– в пути легче будет… раз у тебя такое счастье, что его на слоне возят…
Первым свалился Шмелев. Шепотом ругаясь, тут же поднялся, сделал ровно четыре шага и, смущенно усмехнувшись, сел в сырой кудреватый мох.
Только оглянувшись на капитан-лейтенанта, Иван по-настоящему почувствовал и свою каменную усталость. Все тело, мускулы, мышцы, даже кости, казалось, были отравлены ею.
Джалагания подошел к командиру и, зачем-то пощупав мох и траву прикладом винтовки, точно сломившись в поясе, сел рядом.
– Ну, в дрейф так в дрейф, – с деланной беспечностью бросил Силов и растянулся на животе возле Шмелева, положив скрещенные руки на винтовку, а поверх рук – осторожно, будто до краев переполненный сосуд – сразу потянувшуюся к земле голову.
– Не выгребаете, товарищ капитан-лейтенант? – напряженным шепотом спросил Иван.
– Не выгребаю, товарищ Корнев…
– Ну… Так на себе понесем… – упрямо, хотя и не особенно уверенно, сказал Иван, пересиливая соблазн опуститься на прохладный мох рядом с остальными.
– На себе понесешь? Да во мне восемьдесят кило, голова ты садовая,– слабо усмехнулся капитан-лейтенант.
– Так это же до войны было, – возразил Иван, чувствуя, что и его глаза слипаются и лес, раскачиваясь пологой зеленой зыбью, уплывает куда-то в сторону. Иван сделал над собой последнее усилие и стиснул зубы. Лес встал на свое место, неподвижно и прямо.
– До войны, товарищ капитан-лейтенант. Сейчас меньше восьмидесяти… – вяло сказал Иван.
– А, пожалуй, тебе не одного меня тащить-то придется,– опять едва заметно усмехнулся Шмелев.– Видишь?
Коста, поставив винтовку между колен, прижавшись щекой к ствольной накладке, с плотно закрытыми глазами и окаменевшим в дремоте бледным лицом, казался покойником, так внезапно настиг его сон.
Лица Силова не было видно. Но замысловатые витки его усов пошевеливались, точно колышемые ветерком колосья. Уронив голову на руки, Егор дышал глубоко и ровно.
– Ложись и ты, Корнев, нет другого выхода, раз на третьи сутки дело пошло… – решительно сказал Шмелев. – Уж когда и ты свалишься, так тебя нести некому будет. Ложись, говорю… Полусонными нам из кольца не выйти.
Иван, еще на ногах засыпая, оглядел стволы вокруг – деревья стояли насуплено, тихо, – безнадежно махнул рукой и повалился в мох рядом с Егором…
3
Это не было сном, это не было, пожалуй, и бредом. Просто весь видимый мир покачнулся и стал путаться и расползаться на разрозненные клочья, в которых даже деревья росли вершинами книзу и кусты были огненно-красные, как близкий взрыв гранаты.
Когда человек потерял столько крови, место ему не в строю и не в полевом карауле, а в медсанбате, но до первого санитара на своей стороне еще лежал фронт, который, судя по многим признакам, катастрофически откатывался на восток и который во что бы то ни стало следовало перейти, переползти, хотя бы на локтях и опухших коленках.
Шмелев, сидя спиной к кривобокой сосне, стиснув в слабеющих пальцах винтовку, с широко открытыми глазами проваливался в какую-то бездонную яму, доверху наполненную обрывками бредовых воспоминаний и картин давно пережитого.
…Якорная площадь, круглая и гладкая, как блюдо, гудит под кованой поступью роты. Бронзовый кораблик покачивается в нише над папертью Морского Николы.
– Четвертый урок сокольской гимнастики с оружием! – звонким голосом выкрикивает командир третьей роты мичман барон Остен-Граббе.– Под барбан! Делай… ать!
Барабанщик закаменел рядом с ротным, против правого фланга.
Дело перед монаршим смотром. Адмирал Стронский хочет похвалиться своими юнгами. Руки барабанщика почти до самых плеч неподвижны – беснуются одни кисти, за точеными палочками невозможно уследить. Ох, не сбиться бы с такта.
Но механизм роты собран с часовой точностью. К концу второго месяца обучения у всех двухсотпятидесяти человек – одна пара глаз, одна пара рук, одно огромное, как турбина корабля, в такт точеным палочкам стучащее сердце точно от толчка под локоть, Шмелев открывает глаза – пригрезится же такое – почти тридцатилетней давности.
Он пробует приподняться на локте, ничего не выходит: разбитая голова лежит чугунным ядром, все тело гудит от боли, изломанное ранением и долгим лесным переходом.
Даже не сразу и поймешь, что же, собственно, приснилось: якорная ли площадь или вон то пушистое, рябое и мягкое, как изнанка голубиного крыла, облачко над глухим лесом? Положим, какой же к черту девятьсот пятнадцатый год, когда уже сорок первый? Сон отстал на целых две войны, и Остен-Граббе убит матросами в марте семнадцатого года.
Колдовская белая ночь во все небо разлилась над лесной опушкой, а дальние сосны тонко и старательно подрисованы тушью на желтых шелках заката. Уж не восход ли это?
Решить Шмелев не успевает. Шаги, треск валежника, приглушенный разговор раздаются совсем рядом. И уже не только сознание, а кровь, сердце, каждый дюйм кожи подсказывает: враги, сожмись в кулак!
Но из кустов на него смотрят в упор, не мигая.
Шмелев, сразу трезвея, вскидывает тяжелую голову.
Орел и свастика на бронзовых пуговицах и на значке над карманом офицерского френча накрепко оттискиваются в сознании.
Светлые рыбьи глаза (точь-в-точь глаза мичмана барона Остен-Граббе) из-под стальной кромки германского шлема смотрят на него в упор, каким-то неживым, оловянным взглядом. Капитан-лейтенант страдальчески морщится. Начинается. Мертвец пришел за ним – опять бред…
Но блестящее колечко пистолетного дула покачивается в полуметре от его головы.
О чертов, прочесанный немецким гребнем лес – предательское гиблое место!
Шмелев, вспомнив свою лихую матросскую молодость, запретным в хорошей драке пинком в живот валит офицерика на траву и стремительно развернувшейся пружиной вскидывается с земли. Он успевает только увидеть – двое в зеленых шлемах сидят верхом на Джалагании. Немного поодаль лежат окровавленные, оглушенные прикладами Корнев и Силов.
И тут же рушится ему на плечи самая большая сосна, и бледное небо, дважды перекувырнувшись, точно огромная подстреленная птица, падает куда-то вниз, под ноги.
…В упор сквозь затейливую вышивку кустарника бьет нависшее в зените солнце. Оказывается, мир еще существует.
Немцы разговаривают вполголоса.
Шмелев настораживается. Немецкий язык всегда казался ему легче английского, и меньше четверки ни в училище, ни на СКУКСе (Специальные курсы усовершенствования комсостава) он по нему никогда не получал.
– Господин лейтенант, – угрюмо говорит конопатый солдат с молниями охранных войск на петлицах,– прикажите поставить их под дерево. Тащить за собой двенадцать километров– хайлигер готт! Прикажите здесь, господин лейтенант, тем более двое подбитых…
Офицер идет не оглядываясь. Он сам никак не может забыть увесистого шмелевского пинка. Но Великая Германия требует жертв и предельного самообладания.
– Всякое «здесь» исключено,– шагов через десять строго говорит лейтенант. – Доведем до штаба. Там.
Чавкает под ногами болото, норовит стянуть сапоги с распухших, натруженных ступней. Тяжело, заморенно дышат люди.
Шмелев идет предпоследним; его раненная осколком мины и разбитая прикладом голова огромна, чуть меньше ведра – на нее целиком, чтобы не припекало солнце, намотана разодранная в свалке фланелевка. Лицо его потемнело и затекло. Он избегает смотреть на товарищей.
Внезапно где-то совсем близко затрещали кусты, захрустели под чьей-то неосторожной лапой сухие ребрышки прошлогодних веток. Но откуда здесь, между Волосовом и Кингисеппом, появиться крупному зверю? Ой, не лось, не лесной хозяин ломится к ним, не разбирая дороги.