Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 56

В том, что стесняется своего имени, Латиф тоже бы не признался. О страшной тайне не ведал никто: ни живые, ни мертвые, ни коллеги, ни воскресные собутыльники и уж точно ни родственники. Первого января 1969 года его отец, водитель Управления городского транспорта, большую часть жизни известный как Джебби Уайт, в присутствии регистратора округа Кингс сменил имя на Мухаммада Джеробоама и переименовал всех своих детей. Бедняга Руф чуть ли не целый год не мог выговорить новое имя. Впрочем, оно и сейчас казалось чужим. Будь решение самостоятельным, или если бы отец соблаговолил с ним посоветоваться, новое имя, вероятно, понравилось бы юному Руфу и даже стало бы источником гордости. Увы, получилось наоборот: за сорок лет он не сумел к нему привыкнуть.

Особенно новоиспеченному Али досаждала полная аполитичность отца. В 1976 году во время забастовки работников автотранспорта тот, поджав хвост, вернулся на службу уже на третий день, за неделю до официального окончания забастовки. Ему оказалось проще сменить имя, чем потребовать жалованье, соответствующее прожиточному минимуму. Если отец Латифа противоречий в этом не усматривал, то сам Али мог думать о позиции отца, лишь когда в руках был тяжелый предмет: молоток, пресс-папье или табельный пистолет, который он сжимал, пока воспоминания не отступали. Латиф был человеком верующим и регулярно ходил в церковь, но отца простить не мог.

Гнев и подчеркнутая замкнутость заставляли искать уединенные удовольствия. Круг его интересов включал граммофонные пластинки на семьдесят восемь оборотов, односолодовый виски (желательно северошотландский) и автобиографии известных политиков. Знакомые дамы снисходительно, а иногда с печалью и тоской называли Латифа «профессором Уайтом», имея в виду персонажа пьесы Джона ван Друтена. Он занимал просторную, но совершенно безликую квартиру в доме без лифта к северу, то есть на менее престижной стороне от Проспект-парка, напротив белых павильонов Бруклинского ботанического сада. Его родители жили (вместе, как ни удивительно) в противоположном крыле того же дома, и, когда оставляли окна открытыми, Латиф прекрасно слышал их набившие оскомину перепалки. Подобно коллегам Али, родители о его работе никогда не заговаривали. Судя по их трогательному участию, он мог быть наемником или фанатиком-моджахедом, то есть не разыскивать людей, а уничтожать, то есть способствовать их исчезновению.

Латиф специализировался на Особой группе пропавших. Заниматься этой группой никто не жаждет: ее представителей, как правило, находят мертвыми и подключают отдел убийств, либо не находят вообще — в этом случае после обескураживающе безрезультатных поисков подключаются бюрократы из отдела нераскрытых преступлений. Семьдесят процентов дел оказываются «глухарями» или ведут к «мертвякам», но, как ни странно, Латифа такая статистика вполне удовлетворяла. Ему нравилась невидимость розыска пропавших, невидимость Особой группы, невидимость преступления, а главное, невидимость (до поры до времени) самого детектива. Если дело раскрыть не удавалось, то есть оно перемещалось в категорию, где невидимость врастала в вечность, Латиф неизменно чувствовал легкое головокружение. О том, насколько приятно это ощущение, он порой размышлял поздними вечерами, устроившись в любимом кресле из лаковой кожи со стаканом виски в руках.

При расследовании первого же дела, связанного с Особой группой пропавших, у Латифа обнаружился исключительный талант — Бьорнстранд предпочитал называть его «тягой к исчезновениям», — который с годами отшлифовался в настоящую виртуозность. Даже с пренеприятным извещением родственников Латиф справлялся великолепно, потому как обладал всеми нужными качествами: терпением, вежливостью и легкой, но вполне ощутимой отрешенностью. В такие моменты он без тени смущения представлял себя полномочным исполнителем Божьей воли. Недаром же его назвали Руфом, как того апостола от семидесяти, которых непосредственно избрал Христос!

Утром одиннадцатого ноября Латиф ощущал нечто подобное. Несгибаемо-прямой, он сидел за рабочим столом и, фальшиво мурлыча какую-то песенку, просматривал ксерокопии документов. Время от времени он подносил листочки к носу и наслаждался ароматом свежего тонера. Порой Латиф ненавидел этот запах, не жалел ни мыла, ни порошка, смывая его с рук и одежды, но сегодня упивался им, как наркотиком.

Только что переданное Латифу дело не было ни скучным, ни угнетающим и не грозило превратить следователя в пешку отдела убийств. Дело отличало наличие структуры и четкая симметричная форма, а еще то, что форму ему придал не детектив после происшествия, а сам пропавший, причем до происшествия. А еще в нем фигурировала шифровка.

Утро получилось бы идеальным, лучшим в карьере Латифа, согласись мать пропавшего сесть. Матери, бойфренды, жены или соседи по комнате фигурировали во всех делах; они либо паниковали, либо подавленно молчали. Однако эта женщина вела себя иначе: битый час ждала в коридоре, не обращая ни малейшего внимания на плакаты с перечеркнутой сигаретой, бубнила себе под нос и загораживала проход к лифту и лестнице. Латиф беззвучно прокрался к двери, раздвинул черно-красно-зеленые жалюзи, подаренные отцом на Кванзу, в день празднования африканского Нового года, и с любопытством взглянул на посетительницу.

Одно сомнений не вызывало: перед ним иммигрантка или даже иностранка. Женщина стояла, повернув носки внутрь, словно крестьянка с картины знаменитого живописца, и рассеянно стряхивала пепел на линолеум. Зачастую потерпевшие ведут себя вызывающе или, наоборот, заискивающе, излучают недоверие или тушуются, но странная посетительница под эти категории не попадала. Она тепло, но рассеянно улыбалась проходящим мимо и опускала взгляд на белые туфли. «Почти ортопедические, такие медсестры носят», — отметил Латиф. Только эта женщина медсестру совершенно не напоминала. Туфли, видимо, покупались с целью казаться скромной праведницей — с подобной моделью иначе и быть не могло! — но получилось иначе. В этой женщине имелось нечто дикое, животное, какое-то надменное равнодушие красавицы ко всему вокруг. Ее ничуть не волновало, что она создает неудобства работникам полицейского управления. Сигарету она держала большим и указательным пальцами, почти брезгливо, как сучок, который вытащила из волос.

Латиф распахнул дверь, намеренно проигнорировав Бьорнстранда, который пожирал посетительницу глазами, и стал ждать, когда женщина соизволит его заметить.

— Миссис Хеллер, в приемной у нас не курят. На мой кабинет это правило не распространяется.

Даже не знай Латиф, что перед ним мать пропавшего, догадался бы по первому брошенному на него взгляду.





— В приемной не курят, — точно заучивая наизусть, повторила женщина, огляделась по сторонам, очевидно, в поисках пепельницы, и прошла в кабинет. Когда Латиф сел за стол, она успела потушить сигарету и безразлично смотрела на него.

— Прошу вас, садитесь! — сказал Латиф, гадая, обо что потушена сигарета.

Посетительница и бровью не повела.

— Не беспокойтесь, детектив! — почти радостно проговорила она. — Мой сын не станет нарушать законы.

— Он уже нарушил, — напомнил Латиф. — Во-первых, не выполнил основное условие выписки — перестал принимать лекарства, а во-вторых, напал на пассажира пригородного маршрута В.

Женщина потянулась было за стулом, но бессильно опустила руку. Ее лицо превратилось в безжизненную маску, которую надевают все посетители управления. Образу скорбящей матери не соответствовали лишь короткие белокурые волосы. «Ей нужно перекраситься в брюнетку, — подумал Латиф, — или наголо побриться».

— Я хотела сказать, что тревогу поднимать не нужно и кавалерию включать тоже.

Латиф поднял брови, ожидая, что гостья улыбнется, но на ее лице не дрогнул ни один мускул.

— Не нужно подключать тяжелую артиллерию, это вы хотели сказать? — уточнил он.

На щеках женщины появился легкий румянец, а у Латифа — первая непотребная мысль за день. Сложив пальцы щепотью, он придавил ее, словно муху.