Страница 17 из 18
С тех пор этот голос преследовал его. Он жалел, что не решился тогда заглянуть в лицо человеку. Неприязнь, которую ГМ испытывал к нему, хотела прирастить к голосу еще и взгляд, треугольник гримасы, взмах сухонькой ладони. Важны были также рост, возраст и состояние зубов. Иногда ему казалось, что тот человек всегда и всюду следует за ним, и все время задает ему тот же вопрос, и сам на него отвечает.
ГМ не подавал и очень от этого мучился. Впрочем, не очень, и нельзя даже сказать, что прямо мучился, но что-то как будто мешало. С мелочью он не справлялся, ею всегда были оттянуты карманы, и, начни он подавать, это бы в прямом смысле облегчило его. Но милосердная рука все время почему-то уклонялась от предписанного ей долга. Он понимал, что последнее дело в таких случаях думать, думать не надо, вынь, вынь, старый черт, из своего вспотевшего кармана руку дающего.
Наблюдательность его превратилась, по сути, в свою противоположность, стала принципом. Это уж совсем глупо. Он пытался снова заставить ее работать, пытался выбрать среди мошенников и наемных сирот тех, кто пострадал и действительно нуждается в деньгах, или того, кто с первого взгляда ему понравится. Заканчивалось это обычно позорным бегством, и послевкусие было отвратительное, как будто он вернулся с рынка рабов.
Профессор резко развернулся. Прошел он уже довольно далеко. За урной мальчишку было не видно, только его голые ноги, протянутые до середины тротуара. Парусиновая кепка с чешуйками мелочи лежала между ног. Старик набрал полный кулак мелочи и высыпал ее в кепку.
Обратно он пошел плавающей походкой с едва заметным кружным поворотом стопы, напоминающим шаг в медленном фокстроте.
Ему так хотелось чувствовать себя обманутым, но он знал, что не обманут.
– Ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха, – бормотал он и тут же отвечал себе: – Черта с два! И на выпивку еще хватит, и на закуску.
Он снова остался при своем, но мысли его оживились.
– Чтобы закончить о правде… – произнес он вслух и решительно и сразу понял, что предмет, пока он разбирался с проблемой милостыни, устарел.
Разве есть в искусстве такое понятие: правда? Правда в искусстве – это жанр, то есть чувство уместности, чувство материала, то есть верность природе, языку, смирение перед законами гармонии, наконец; даже новейшие художники, потерявшие, казалось бы, всякую связь с реальностью и взбунтовавшиеся против гармонии, не могут обойтись без ритма и пропорций, которые они позаимствовали у природы; галлюцинации необходимо приручать, их надо подкармливать, как кормят птиц, бросая корм на расстоянии, иначе они не сядут на полотно и никогда не станут словами. Но что в этой правде искусства от правды человеческой?
Тщета биографий в том, что они пытаются представить эти две правды как одну, опираясь на иллюзию ретроспективности, которая свойственна всей культуре; идут от конца к началу. Пустяк превращается в символ, невротический понос младенца, спровоцированный страхом перед лизнувшим его бычком, описывается как предвестие явившихся через тридцать лет, в течение одной ночи серии шедевров, наполненных чувством катастрофы.
Вслед за биографом читатель проникается ложной уверенностью, что через биографию можно проникнуть в тайну искусства. Наиболее последовательные воспринимают ее даже как руководство по воспитанию гения.
И в этом детском обмане он провел жизнь?
ГМ показалось странным, что он, пусть и в условном жанре ворчанья, вдруг ополчился на молодых. Чем они так уж плохи? Есть у них зубы и честность есть, думал он, и не меньше нашего надеются набрести на какой-нибудь заколдованный цветок. Хотя такой надежды на чудо, как была у них, у молодых уже нет. Притом культура не единственное пастбище, на котором они пасутся.
Иногда ему казалось, что они пролетают те пространства культуры, по которым он шел пешком. В годы его юности книга была открытием и могла перевернуть жизнь. Он помнит эпоху Пушкина, эпоху Достоевского, Толстого, Чехова, время Блока или Мандельштама. А еще дни и ночи Бабеля и Тынянова, Хемингуэя и Ремарка, Сартра и Булгакова.
Молодые приняли все это в себя быстро, разом, обращая внимание больше на калории, чем на вкус. Можно и так сказать: переболели в острой, но короткой форме. Ничего не забыли, но и не запихивали лишнего в сумку, имея в виду крутизну маршрута.
Дальше они, скорее всего, тоже пойдут пешком, но другие дороги будут у них, и другие собеседники, с которыми он познакомился, быть может, слишком поздно или имен которых не знает. Древние питают и оснащают душу, но уже не смущают ее и не открывают пути. Что же требовать, чтобы молодые отправлялись в путь непременно с томиком Блока, если ими уже прочитан, допустим, Бродский и Перс?
Культура обречена на то, чтобы переходить частями в пассивный запас. Никакой трагедии тут нет. А что торопятся, так кто в детстве не перескакивал через ступени?
Как-то он сказал студенту, любителю распутывать узлы метафор, минуя грамматику, что не только курицы, соловьи тоже откладывают яйца и высиживают их. Тот спросил: «Вкрутую?»
Может быть, и остроумно, бог его знает?
– Да и плюй с тобой, моя радость! – сказал вслух Григорий Михайлович, сплюнул действительно и, порывшись в кармане, достал сигаретку. Размял ее, табаком присыпал свой же сердечный плевок и закурил. Детей вокруг не было.
* * *
О положении таких, как он, хорошо сказал герой одного из последних нобелевских лауреатов. Тоже профессор филологии, кстати. Клирики пострелигиозной эпохи, сказал он. Существа смешные и жалкие. Это объективно. Смешные и жалкие.
Забыл, как фамилия лауреата-то?
С памятью совсем плохо стало. Муравьи поселились под черепом, спать не дают.
Когда-то был момент детского восхищения – возраст. Достижение! Заслуга! А теперь что ж, возраст и возраст. Звание – не звание, должность – не должность. Да и на кой ляд она, почтенная, нужна?! Смазки бы лучше в колени добавили.
Одних видов спорта за последние десять лет сколько появилось, поди запомни. А газетчики в своих отчетах даже не потрудятся объяснить: во что там нынче играли? Эти играли с этими, счет, гонорар и… выкидыш очередной звезды. Всё! Звезды какого-нибудь фаустбола.
Этот фаустбол он, между прочим, еще в детстве сам придумал, летом, где-то под Лугой. День был жаркий, насекомые на ходу сохли. Площадка пустовала, команды не собрать – всех, видимо, загнали обедать. Четверо их всего осталось, самых беспризорных. Ну и предложил он тогда играть через сетку, но так, чтобы мяч принимать после удара о землю. Иначе к нему не поспеть. Это и был, оказывается, фаустбол, по которому давно уже мировые чемпионаты проводятся. Кто поверит теперь, что какой-то пацан сочинил новый вид спорта сразу после войны? Свидетели где?
А кстати, кто ему-то передал в наследство эту шустрость? Что передал ему отец, который погиб на фронте, не дождавшись рождения сына? Это в советских романах фото погибшего отца с гипнотической силой воспитывало наследника. А в действительности ни защиты не было, ни собеседника, ни старшего партнера. Сплошной праздник непослушания. Накрахмаленная рубашечка на утреннем стуле, которую оставляла мама, убегавшая спозаранок на завод…
Эта рубашечка… Он надевал ее, не расстегивая манжет. Руки маленькие, и без того легко проходили. В физкультурной раздевалке стало отдельной заботой: расстегнуть манжеты, перед тем как снять рубашку, потом, якобы привычным движением, застегнуть. Чтобы никто не заметил, что он похож на медвежонка с лапками насекомого.
Это был к тому же период повальной мастурбации. Все, естественно, переживали самозабвенье втайне от других. А значит, каждый оставался наедине с постыдностью только ему принадлежащего порока. Второгодник Дзюбин, который давно уже спал с девчонками, бросил как-то мимоходом, что онанизм приводит в конечном счете к иссушению головного, спинного и костного мозга. То есть онанист, минуя стадию возмужания, превращается сразу в дряхлого ребенка и дегенерата.