Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 21



Конечно же, это чудо, что я, в то время водивший экскурсии в Пушкинских Горах, поселился в доме, где когда-то жил Пушкин. Как, впрочем, чудо и то, что комнаты мои, да и всю нынешнюю коммуналку, занимал уже после Корфа великий, обожаемый мною зодчий Карл Росси. Он умер здесь в 1849 году забытый всеми, едва сводивший концы с концами. Хочется вспомнить и еще об одном моем предшественнике – клоуне Борисе Вяткине. Он въехал сюда сразу после войны, когда здесь обитали 29 человек. Его знаменитая Манюня – или несколько Манюнь – бегали по коридорам, где бегают сегодня две мои безвестные собаки.

– У Вас более ста историй, рассказанных во время наших совместных «Прогулок по Петербургу». Какая из них особо греет Вашу душу?

– Ну, вот хотя бы рассказ о старом дубе, что растет во дворе дома № 108 по набережной Мойки. По преданию, этот дуб уже большим деревом привез из Крыма Лев Александрович Нарышкин и тогда же, при Екатерине II, посадил его перед своим петербургским домом. Дуб воспет в 1799 году Гаврилой Романовичем Державиным: «Вот тот высокий дуб…» А уже в середине XIX века о нем вспоминает в своих комментариях к полным сочинениям Державина академик Яков Грот. Он пишет, что Турчанинов, директор тогдашнего демидовского «Дома призрения трудящихся» (каковым стал бывший нарышкинский дом), говорил ему, что под сенью этого дуба любила сиживать Екатерина II. Почти трехсотлетний дуб-ветеран, в отличие от других своих сверстников, погибших или погибающих «петровских дубов», и сегодня растет и даже плодоносит. Я думаю, что желуди от него следовало бы собирать, проращивать и высаживать в городе. Особенно в нынешнем, юбилейном для него году. Это было бы глубоко символично. Но, увы, нет никому в нынешнем Петербурге дела до такого рода символики…

Книгочейство

– Когда ходишь с Вами по городу и слушаешь, может показаться, что у Вас, по крайней мере, три образования: историческое, филологическое и – это уж обязательно! – архитектурное…

– Архитектурное? Ну, пусть будет так… Интерес к архитектуре, видимо, проснулся во мне после жуткой блокадной зимы. Лето 1942 года стояло теплое, солнечное. Ленинград был полупустой, тихий и, невзирая на все раны, нанесенные ему, очень красивый…

Школа, куда я поступил учиться, находилась в так называемом доме Мятлевых, в самом старом здесь особняке XVIII века. Может быть, наряду с Исаакием и соседствующим с ним Адмиралтейством именно мятлевский дом с его чудесными, классическими очертаниями, четырехколонным портиком и барельефными панно по фасаду помог проснуться во мне чувству радости от созерцания всего того, что таит в себе выверенную гармонию форм. На Исаакиевской вообще-то я учился недолго; потом были безликие здания школ на Тамбовской и Воронежской и, наконец, – о чудо! – школа на Крюковом, 15, где в окнах нашего класса маячила умопомрачительной красоты колокольня Никольского собора…

Наверное, правы те, кто утверждает, что ребенок становится музыкальным еще в утробе матери, если постоянно играть для него Баха и Моцарта. Мне кажется, я был обречен полюбить архитектуру… Полюбить, постоянно любуясь ею. Кстати, оканчивал я 10‑й класс в школе № 236, как раз напротив Новой Голландии – еще одной из жемчужин петербургского зодчества.

Я никогда не задумывался в детстве и даже в юности, кем мне предстоит стать. Но с молодых ногтей я читал. Читал много, запойно, бессистемно и с величайшим удовольствием. Начинал, закутанный тряпьем в промерзшей блокадной квартире, с «Мифов Древней Греции» в пересказе братьев Успенских. Подростком я боготворил Гофмана и Гоголя, познакомился с Достоевским… Незаметно книгочейство стало моей болезнью.

В одной песенке Окуджавы есть такие слова: «Мы успели 40 тысяч книжек прочитать и понимаем, что к чему и что почем, и очень точно…» Понятно, что это перефраз Шекспира: «Я любил Офелию, как 40 тысяч братьев ее любить не могут…» Но 40 тысяч книг?! Я бы тоже хотел прочитать столько… Однако, по моим расчетам, сделать это в течение жизни человеку не удастся. Прочтет максимум 5 тысяч. Моя личная библиотека невелика: в ней около 2 тысяч книг. Впрочем, это мало о чем говорит… У Эль Греко их было 150, а у Чосера всего 60… Одна из книг, прочитанных мною еще во 2‑м классе, странным образом приоткрыла мою будущность.

Трилобиты

– И что это за книга?



– «Следы на камне» Савельева. Книга об истории жизни на Земле. Савельев просветил меня, что одними из самых древних животных были трилобиты, предки ракообразных и вообще всех членистоногих. Он советовал, когда гуляешь по городу, поглядывать себе под ноги – на тротуарной плите можно, дескать, увидеть отпечаток трилобита. Эти советы я принял за руководство к действию и несколько недель кряду провел в поисках трилобитов, странствуя, опустив глаза долу, по коломенским тротуарам.

И, наконец, у Аларчина моста я увидел отпечаток трилобита. Он был похож на какую-то зверушку, что иногда появляются после дождя в лужах: их называют щитни. Но они крохотные, а этот – большой. Сюда я приводил потом ребят из нашего класса. Показывал им отпечаток трилобита и рассказывал обо всем, что прочел в книге Савельева. Это, собственно, и была моя первая попытка стать тем, чем я стал.

Вообще-то город познается ногами. Одних книг о нем – мало.

Я просто так, из общего любопытства, походил по городу в детстве и ранней юности, а во времена учебы в университете эти пешие прогулки приобрели несколько иной характер…

Здесь я должен вспомнить Сережу Кулле, моего однокурсника, прекрасного поэта, к сожалению, уже давно покойного. В своем постижении города он был, по-видимому, похож на меня и подобно мне озадачен утверждениями советских историков архитектуры, что золотой век в Петербурге кончился строительством Исаакия, а все остальное, что было потом, не представляет никакой художественной ценности. Тогда архитектура конца XIX – начала XX веков считалась анонимной, и не было книг, из которых можно было бы узнать, по чьему проекту построен тот или иной дом, кто владел им, кто жил.

Я помню наши блуждания с Сережей по дальним линиям Васильевского, по его закоулкам и переулкам, где, казалось бы, все дома «на одно лицо», но вдруг возникало среди них сооружение дивное, смелое и необычное по замыслу своему, но при этом, увы, навсегда утратившее имя своего создателя. И как же радовались мы, отыскивая в старых путеводителях, в дореволюционных подшивках журнала «Зодчий» имя автора того или иного поразившего нас здания. Мы звонили друг другу, чтобы сообщить с восторгом: «А знаешь, ведь это Шретер». Или: «Это Китнер». Или, допустим, Лишневский, Лялевич…

Филфак, оттепель…

– Позвольте воспользоваться цитатой из эссе профессора элитного Дартмутского колледжа Льва Лосева, известного поэта, Вашего друга по Ленинградскому университету Леши Лифшица. «Он не кончил курса университета главным образом потому, что там стало неинтересно. Вместо этого он сам стал нашим университетом. Во всяком случае, меня он просветил больше, чем пять лет лекций и семинаров на филфаке». Почему Вам, столь любознательному человеку, вдруг стало неинтересно учиться в университете?

– Здесь Леша не совсем точен… Я действительно покинул университет, написав заявление с просьбой отчислить меня по собственному желанию, но фактически вышибла меня с 4‑го курса военная кафедра. Я не являлся туда целый семестр, и мне было сказано, что если я не уйду сам, то через полчаса меня «уйдут» по приказу.

Вообще же я относился к университету с большим пиететом. Поступал я на отделение журналистики филфака, хотя о журналистике имел самое поверхностное представление. Да к тому же страдал аграфией: мог создавать приличные устные тексты, но не писать их…

Однако, кроме журналистики, был филфак. Стояла «оттепель» 50‑х. Мои друзья-товарищи по факультету все как на подбор были людьми одаренными. Многие писали стихи или прозу. Я не сочинял стихов, но знал многое из тех и о тех, кто их сочинял когда-то. Меня воротило от официальных воззрений, которых придерживалось тогда большинство университетского ЛИТО во главе с Леонидом Хаустовым, и мне очень нравились ранние стихи Михаила Красильникова, Сергея Кулле, Леонида Виноградова, Михаила Еремина, Александра Кондратова, Александра Шарымова, Владимира Уфлянда – всех тех, кого десятилетия спустя назовут поэтами «Филологической школы».