Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 82



Так и тут. Только я чувствовал не неловкость, а глубокую скорбь. И это была вовсе не скука, как мне показалось сначала, когда мысли мои были полумертвы. Это была такая горькая безотрадность, что хотелось сесть тут же на край тротуара, лишь бы не принимать во всем этом участия. Да, именно так встретил город утро, ознаменовавшее веху в истории страны. Все это не соответствовало ничему, что я читал о войне и внезапных бомбардировках. Все происходило совершенно иначе. За несколько часов город оправился и ждал дальнейших событий уже с ледяным спокойствием. Все было так странно, что от одной мысли об этом раскалывалась голова.

А потом было то, что известно всем и что какой-нибудь писатель опишет лет через двадцать, когда ненависть выгорит дотла, и мальчишка, которого ты, возможно, видел с тележкой на улице, разглядит в перспективе минувших лет все, что случилось сегодня. Он-то и расскажет тебе, что же произошло на самом деле.

А мы?

Мы этого не знаем.

«Лет через двадцать, когда ненависть выгорит дотла», написано у меня. Я читаю это весной 1944 года. А написал я эти слова во времена Административного Совета, летом 1940-го. Лет через двадцать, когда ненависть выгорит дотла?..

Я не могу говорить равнодушно обо всем, что пережил, мне надо отстраниться, чтобы все это не стояло у меня перед глазами — убийство, женщины, любовь, война.

В период бурных событий перспектива нарушается. Это звучит просто и убедительно, но я знаю: еще очень немногие поняли, что перспектива нарушилась. Вот уже почти пять лет у каждого человека в странах, где идет война, стоит перед глазами вся его жизнь, без перспективы, без объема. Все одинаково близко: детство, юность, родители, первая любовь, любимое дело… и война, ужас, — ложь. Мы по уши увязли в хаосе и сплевываем собственную жизнь, как илистую тину.

Сан-Франциско, осень 1940.

Это я тоже написал до того, как узнал, что у меня есть сын. Декабрьским вечером 1943 года я сижу и просматриваю эти страницы.

Ты можешь прочесть мой рассказ про Агнес как самостоятельную историю. Потом ты поймешь, что она необходима, без нее невозможно разобраться во всем остальном. С нее-то все и началось.

Рассказ длинный и обстоятельный, в нем много отступлений, и не очень-то все интересно. Это банальная и душещипательная история любви молодого человека, какой я вижу ее по прошествии многих лет. Я не мог написать ее ни короче, ни длиннее. Придется тебе прочесть эту историю и мои размышления о ней в том виде, в каком они давно сложились в единое целое.

Плохо ли, хорошо сложились — не мне судить. Попытайся увидеть эту историю так, как врач видит на снимке обызвествление в легком больного, от которого тот давным-давно уже умер.



В первые недели по возвращении в Сан-Франциско я часто просыпался от того, что плакал во сне.

Гюннер Гюннерсен был один из немногих, а может быть, и единственный во всей Норвегии, к кому я испытывал дружеские чувства. И, оглядываясь назад, я могу точно сказать, что никому, кроме него, не причинил столько страданий. Он любил женщину, на которой был женат, и я провел много бессонных ночей, пытаясь понять, что заставило меня отнять ее у него.

Да, я питал к нему искренние дружеские чувства, если можно считать, что такие чувства возможны в моем возрасте.

Как бы там ни было, но то, что Гюннер стал моим врагом, наложило глубокий отпечаток на мое отношение к Сусанне.

Я поехал в Норвегию, чтобы извлечь из забытья старую любовную историю, но тогда я еще не понимал этого. А если бы понимал, наверное, никогда бы не поехал. И то, что я там влюблюсь, тоже, конечно, не входило в мои расчеты. Самые важные вещи мы понимаем слишком поздно. Я бросился к Сусанне, чтобы встречным огнем погасить пожар, зажженный Йенни, и теперь опален огнем собственной хитрости.

Сусанна любила Гюннера. Когда-то она не задумываясь отдала бы за него жизнь. Но она была такая сложная, такая впечатлительная и каждый день в кого-то влюблялась. Гюннер всегда оставался на заднем плане, хотя в любую минуту мог натянуть вожжи и вернуть ее домой либо угрозами, либо нежными словами. Это был незаурядный человек, но Сусанна лишила его последних сил, и он уже не мог без нее обходиться. Она увлекла его в бездну и погубила. И я это очень хорошо понимаю. Я бы тоже хотел, чтобы она меня погубила, однако она предпочла погубить Гюннера.

Но я отвлекся. Я вспомнил о Гюннере потому, что однажды он растолковал мне, как следует вести дневник. В принципе он считал, что вести дневник не нужно, но уж если человек занялся этим, то записи следует делать на отдельных листках и потом, примерно раз в три месяца, складывать их по порядку, как того требует внутренняя логика событий. Только соблюдая это правило, можно написать обо всем так, чтобы важные события заняли свое место, а не важные — отсеялись. И вот я сижу перед ворохом бумажек. Это нечто бесформенное, незаконченное. Все самое существенное, как правило, — в нервных коротких записках. Дневник путешествия? Да, и дневник путешествия, и, может быть, в первую очередь это именно дневник путешествия. Хотя я и делаю большие скачки во времени и пространстве. И тем не менее мне кажется, что все в этих записях, подобно электронам, вращается вокруг одного ядра. Кое-что, написанное нынче летом здесь, в Сан-Франциско, я помещу в самое начало книги. Я еще попробую все скомпоновать и посмотреть, принесет ли мне это душевный покой. Об отъезде из Норвегии, поездке через Швецию — Петсамо я ничего не писал и вряд ли напишу когда-нибудь. Я чувствовал себя опустошенным, когда бежал из своего оккупированного отечества, из моей страны, хотя буду жить и умру в Калифорнии.

То, что нам бы следовало написать о себе, сказал Гюннер, мы не можем или не смеем писать. Все, без исключения, не можем или не смеем. Это слишком рискованно. Только ничтожество, не рискуя, может написать о себе все, — только ничтожество, и непременно окажется, что это мы уже читали раньше. Поэтому в том, что мы называем литературой, много совершенно ненужного. Литература подает старую, всем известную ложь под новым соусом и с новой приправой. И это повторяется периодично, так же, как луна вращается вокруг земли. Писатель, который попытается добавить в это блюдо хотя бы миллиграмм правды, будет награжден дурной славой и тем самым совершенно обезврежен. Когда одно литературное течение уступает место другому, значит, оно изжило себя. Романтизм, натурализм, символизм — все это лишь бегство писателя в слова о безвредных вещах, потому что ему не разрешается говорить правду. Искусство должно быть прекрасно, сказал кто-то, ну что ж, пусть говорят, что хотят, ведь они ничего не понимают. Социальное искусство — это последнее бегство, оно вызывает известную симпатию, но только оно более неврастенично, чем все остальные. Художнику надлежит быть своим собственным историком и, таким образом, историком своего времени. А сиюминутные банальности, — господи, да нам ничего не стоит найти их, развернув старые номера «Афтенпостен». Со времен Гутенберга искусство слова стремительно деградирует, поскольку писатель пишет, ни на секунду не забывая о публике. И дальше всех углубились в эту литературную пустыню профессиональные беллетристы, которые получают готовые рецепты в редакциях еженедельных журналов. Нам бы следовало обратить взгляд на средневековье, не назад, а просто к нему, ибо духовные миры равны между собой.

Помню одну старую цитату, которую Гюннер вычитал у какого-то римлянина: «Что я такого сказал или сделал, что должен прозябать среди плохих поэтов?»

Я сумел записать это и еще многое другое из сказанного Гюннером почти дословно, потому что мы беседовали об этом раз двадцать.