Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 82

Я цепенею, когда думаю о том, что ей пришлось пережить. Я вижу, как в окно камеры вползает серый рассвет и медленно вырисовывается обезображенный труп Сусанны.

Мой сын, ты никогда не встретишь ее на улице, твоя мать никогда не покажет ее тебе со словами: «Смотри, вон идет женщина, которая отняла у тебя отца». Но я всегда буду видеть ее, потому что она навеки моя, и днем и ночью я вижу ее так отчетливо, будто она рядом. Я знаю ее лицо до мельчайших подробностей, знаю каждую линию ее тела, низкий звук ее голоса, тот напев, который она мурлыкала, оставаясь одна, ее забавное детское лицо, когда она перекусывала нитку. Я знаю ее беспомощные руки, как свои собственные. Этого никто у меня не отнимет, даже смерть. Если и есть на земле князья света и тьмы, то скорей всего они таятся в том непостижимом, что живет между мужчиной и женщиной. Я мало во что верю, но я верю, что есть ложный след, есть страх и есть собственный труп, выброшенный на берег.

Сусанна многому научила меня, больше, чем кто-либо другой, и не потому, что она знала нечто особенное, а потому, что была личностью. Ею владели и Бог и Черт, но она не умела ни отличить одного от другого, ни отделаться от одного из них, поэтому немотивированная доброта уживалась в ней со столь же немотивированной злобой. Из нее мог бы выйти великолепный духовный пастырь. Но не вышло ничего. Одинокая, дрожащая от страха, спустилась она в Долину смерти и только там обрела оправдание. Она была незаурядной личностью, именно такие люди в юности, в годы становления, особенно нуждаются в тепле и дружбе. Она же не видела ни того, ни другого. А ведь она могла бы стать одной из тех, которых ждет человечество.

Карлсон сидит, углубившись в Букера Вашингтона. Сусанна, я знаю, что переживу это горе, и ты, где бы ты сейчас ни была, наверно, ничего не имеешь против. Меня терзает мысль, которая в такие минуты терзает одинаково и молодых и старых: если б я мог загладить все причиненное мною зло! Ты же не совершила никакого зла, ибо заплатила за все, и теперь после тебя осталось только добро.

Я опускаю над тобой саван, Сусанна. Но я вижу твое большое доброе лицо, которое Гюннер однажды изуродовал до неузнаваемости. Это было неизбежно, и ты, конечно, все понимала.

Ты попала в руки палачей. Никто из любивших тебя не сможет совершить паломничество к твоей могиле. Вот и упала звезда.

Народ сам никогда бы не сумел сделать столь удачный отбор из всех классов и слоев населения, как это проделали в Норвегии безмозглые немецкие капралы. И если среди отобранных ими и попались даже преступники и рецидивисты, то прежде всего они были норвежцами. На монументе, воздвигнутом в честь победы, имена норвежцев будут начертаны далеко не последними, но если среди них не будет имени Сусанны Тиле-Гюннерсен, этот список будет неполным.

Прошло четырнадцать дней с тех пор, как я написал эти строки. Сегодня Карлсон и Мэри кончили упаковывать вещи, я их обоих беру с собой, завтра мы уезжаем.

К этой книге уже было написано несколько предисловий. Вот тебе еще одно, которое я написал, когда принял решение больше уже не писать. Порой мне кажется, что все это только одни предисловия.

Акционерное общество приобрело мою долю в фабрике. Теперь я не имею к ней никакого отношения.

Сейчас много пишут о вторжении союзников. Они пришли слишком поздно, Сусанну было уже не спасти. Разве не все мы так считаем? Многие, кого мы любили, могли бы остаться в живых, но вандалы успели их убить.

Когда ты станешь совершеннолетним или позже, но только после моей смерти, эти записки перешлют тебе. Не хочу ни от чего предостерегать тебя, твоя судьба предопределена давно, и ее уже не изменишь. Но тем не менее мне хочется повторить тебе слова древнего фараона Аменофиса IV: «Береги свое сердце, ибо в день, когда грянет несчастье, у тебя не окажется друзей».

Трудно отложить перо. Мне бы очень хотелось увидеть тебя, но я такой, какой есть, и хочу остаться одиноким.

Сан-Франциско, сентябрь 1940.

Вечернее солнце, повисшее вдали над маленьким озером, слепит глаза. Когда я смотрю в ту сторону, его лучи бьют мне прямо в лицо. В доме никого, я один. По какому-то недоразумению все слуги сегодня оказались выходные, но когда я пообедал и остался один, меня охватило чувство глубочайшего покоя. Вдруг стало приятно, что никто, кроме меня, не дышит и не думает в этом огромном доме.

Сперва я сидел на веранде и курил, но, против обыкновения, не читал. Выкурив полсигары, я пошел в кабинет и достал свои записи о поездке в Норвегию. Некоторое время я сидел и смотрел на этот ворох бумаги. Бумага тут самых разных сортов: и почтовая, и записные книжки, и ресторанные меню, и конверты, и поля от газет.





Уже через несколько часов после того, как поезд покинул Сан-Франциско в феврале 1939 года, меня впервые охватила та глубокая тревога, которая потом часто возвращалась ко мне и которая в течение следующего года много чего вытащила из тайников на поверхность. В душе словно бушевал прибой. Прежде всего это обнаружилось в желании сойти с поезда на первой же остановке и отказаться от путешествия.

Чего меня понесло в Норвегию? Тридцать один год я не был в этой стране, я уже не узнаю ее. Лучше остаться в Калифорнии.

Но, разумеется, я не сошел с поезда. Вместо этого я принялся анализировать свое состояние, — оно походило на страх. Однако каково бы оно ни было, наверно, именно оно вызвало к жизни эти записки.

Во мне произошел какой-то сдвиг. Почва заколебалась у меня под ногами. Чуть позже, сидя в вагоне-ресторане, я решил, что всю поездку буду вести дневник и начну сейчас же. Когда-то я уже вел дневник, но очень давно, больше тридцати лет назад. С тех пор я не вел дневника, все, что мне надо было, я вспоминал по датам деловых писем. По ним я мог определить и даты событий, касавшихся меня лично. Например: когда я встретился с Мэри? Это произошло незадолго перед тем, как я рассчитал Гарри Глинна, кравшего деньги из кассы, что явствует из письма, в котором ему предлагалось уехать. Деловой человек редко ведет другой дневник, ему достаточно этого, если его интересует лишь внешний ход событий.

Вести дневник мешают всякие посторонние мысли. Если б я решил написать детективный роман, я бы на первых страницах изложил все драматические события и уже потом попытался бы их синтезировать. Из ряда вон выходящие события — банальны, а мы обращаем внимание только на них, вместо того чтобы искать им объяснения. Что такое, к примеру, убийство? Это точка, заключающая целую цепь событий, которые сами по себе, возможно, представляют собой больший интерес, а убийство — это лишь точка.

Осло, июль 1940.

Сан-Франциско, апрель 1944.

Убийство и любовь — вот единственное, о чем стоит писать.

Так сказал мне однажды вечером Гюннер Гюннерсен и добавил:

— Потому что ни о чем другом мы не думаем.

Убийство и любовь. Мне потребовалось написать эти два слова, чтобы сдвинуться с места. Я должен был отделаться от этих понятий, — если держишь в руках какой-нибудь предмет, надо положить его на стол, чтобы освободить руки.

Никогда не видел, чтобы горе сломило кого-нибудь так быстро и так сильно, как оно сломило Гюннера. Мне кажется, Сусанне было приятно видеть его таким. Вспоминая теперь его беспомощный взгляд, преданный и обиженный, как у собаки, я стараюсь поскорей забыть его. Но я должен рассказать об этом, чтобы освободить себе руки.

Я буду писать обо всем, и мне интересно, внесет ли это хоть какую-то ясность.

Как только Гюннер не честил Сусанну! Ему мало было назвать ее просто шлюхой.

Она шлюха, и с ее языка не слетело ни слова правды. Второй такой лгуньи не найти, она оговаривает всех, на кого имеет зуб или кто в данную минуту ей не нужен. Она поверхностна, слаба, нетерпелива. Она всегда нарушает обещания и потом пытается оправдаться. Она глупа и потому не может проникнуть в суть происходящего. Она быстро принимает сторону чужих и, не раздумывая, изменяет друзьям. Она донимает посторонних своими услугами и не замечает, как гибнут близкие.