Страница 44 из 82
Я хотел заработать денег. Хотел обезопасить себя от людей. Мой первый эксперимент — разведение свиней, причем за корм я не платил. По профессии я кузнец и механик, но мне пришла в голову мысль разводить свиней, и я попытался ее осуществить. Я заключил договор с одной больницей и несколькими небольшими ресторанчиками и обязался освобождать их от пищевых отбросов. Дело пошло прекрасно, и первое время я неплохо зарабатывал, но потом за отбросы начали брать деньги. В конце концов больницы и рестораны стали сами наживаться на своих отбросах. Это было в 1913 году.
Я не лелеял надежды найти золото, а заниматься контрабандой и воровать не хотел. Голова у меня работала неплохо, и я перепробовал много разных вариантов, а потом решил поглубже вникнуть в ту область, которая была мне известна. Вот тут-то я кое-что и обнаружил. Людям, занятым самой разной работой, приходится пользоваться специальными инструментами, которые стоят довольно дорого, вот я и решил открыть фабрику, изготовляющую всевозможные инструменты. В те времена массовое производство инструментов казалось еще бессмысленным, однако я понимал, что, если дело пойдет на лад и я смогу производить дешевые инструменты, рынок сбыта у меня будет неограниченный — практически вся Америка.
Я уговорил один банк финансировать это предприятие, и он не раскаялся. Мы сняли сливки до того, как у нас появились серьезные конкуренты. Тогда мы снизили цены, но фабрика уже твердо стояла на ногах. С тех пор я жил в Сан-Франциско, пока не отправился в Норвегию, чтобы отдохнуть и поразмыслить над прошедшими тридцатью годами.
Человека выдают совершенные им грехи. По моему определению, грех — то, после чего остается нечистая совесть.
Грех проистекает из непонимания самой его сущности. Одни говорят, будто, чтобы согрешить, необходимы двое. Это глупо, даже если учесть ту совершенно особую область, которая имеется в виду. Другие говорят, будто не грешит тот, кто спит. Это уж совсем чушь.
У меня нет никаких явных пороков.
Грех — это нечто внутреннее, древо познания, растущее в человеке. Сама наша жизнь — грех; весь ход жизни и последствия того, что в ней происходит. Как бы ты ни ловчил в этой проклятой игре, можешь быть уверен: рано или поздно черт все равно вылезет наружу.
Вникни в чей-нибудь тяжкий грех, и, если у тебя хватит ума, ты найдешь ему единственно возможное место в общей связи и поймешь, каким должен быть тот, кто его совершил.
Темная сторона моей жизни. Порой мне кажется, что все началось однажды вечером в Йорстаде, когда я был еще ребенком.
Правда о том, что случилось во мраке, все, что пугает меня, — когда, собственно, это началось? Как ни странно, но решительно все случившееся можно считать началом, если учесть мое нынешнее состояние и то, как я теперь представляю себе все события.
Поэтому в моих записях нет хронологии в строгом смысле слова. Не думай, я не хочу мистифицировать тебя. Иногда, когда пишу, я чувствую себя несчастным, оттого что реальность вдруг отступает. Я пытаюсь проникнуть в мрак. Мне хочется, чтобы все было ясно и понятно, но реальность отступает. Я пытаюсь анализировать предмет, однако он так чувствителен к свету, что стоит мне направить на него луч прожектора, как он сразу меняется. Вот я и ощупываю его руками, не вынося на свет.
Помнишь, я писал о человеке, который совершал все новые и новые преступления, стараясь прикрыть то, чего никогда не делал?
Однажды вечером мои родители куда-то ушли. Обычно они всегда сидели дома. Кроме меня, детей в семье еще не было.
Стемнело, а они все не возвращались. Я не осмелился ждать их в доме и вышел во двор. Темнота сгущалась, я выбежал на дорогу. Стало совсем темно, и я заполз в канаву. Мягко ступая, пришел тролль, он долго обнюхивал место, где я лежал, но меня не нашел. Когда на дороге показались отец и мать, со мной что-то случилось, только не знаю что, и уже никогда не узнаю.
Чтобы правдиво написать о прошлом, необходимо вспомнить, каким в то время был ты сам. Первый раз я попал в кино в 1908 или 1909 году, и фильм, который я видел, сохранился в моей памяти столь же технически совершенным, как и фильмы сорокового года. Я знаю, что это не так. Увидев однажды один из тех старых фильмов, я чуть не умер от смеха.
Я был тогда молод, требования были невысокие, фильм — новый. Кому какое дело, что тридцать человек видели, как совершилось загадочное убийство, и сыщику достаточно только расспросить свидетелей, — это все мелочи. В одном старом военном фильме я видел строй полуодетых солдат; вытянувшись по стойке «смирно», они отдавали честь своему командиру: было ясно, что ни режиссер, ни оператор, ни участники этой сцены никогда не служили в армии и не нашли нужным посоветоваться с кем-нибудь, кто служил. Все было неважно по сравнению с тем чудом, каким были сами по себе эти живые картины.
Но дело не только в этом. Ведь и молоденьких девушек девятисотых годов мы представляем себе сейчас в современных платьях и очень удивляемся, увидев вдруг их фотографии. Но поцелуй имел тот же вкус, шея — ту же линию и бедра — тот же жаркий изгиб. Наши матери тоже были женщинами.
Что человек видит и чувствует на самом деле, а что ему потом кажется, будто он видел и чувствовал?
Сегодня я прочел в газете про сильный ураган — волны были высотой с небоскреб, я тут же раскрыл справочник и убедился, что не было зарегистрировано морских волн выше семи метров. У моего отца был козел с метровыми рогами, теперь-то я подозреваю, что я сам был очень мал, а рога — значительно короче.
Сейчас молодость кажется мне сном. Сколько бы я еще ни прожил, меня не ждет уже ничего, кроме старости. Иногда мне представляется смерть, она ходит невдалеке и роет какую-то яму. Как ни странно, мне больше хочется узнать что-нибудь о прошлом, чем об этой яме.
В начале лета 1940 года в Осло шла горячая дискуссия о задачах и обязанностях писателя.
Были, конечно, и более насущные вопросы, о которых стоило поспорить именно тогда, но на них было наложено табу, и дискуссия о долге писателя таила, разумеется, жало, направленное против оккупационных властей: если б нам разрешили открыть рот, вы бы услышали правду.
Надежды, которые народ возлагает на своих писателей в то или иное время, безусловно, интересны, но к самим писателям отношения не имеют. Если народ хочет иметь писателей, он должен мириться с тем, что они пишут, или не прикасаться к их книгам.
В противоположность журналисту, который мгновенно регистрирует события, если не забегает вперед, писатель — это историк, который копается в старых напластованиях. То, о чем журналист сообщает сегодня, у писателя выкристаллизуется через двадцать лет. Нелепо думать, будто писатель должен поставлять проблемы для обсуждения. Проблемы пусть ставят журналисты, экономисты, политики или врачи. Через двадцать лет писателем окажется тот, кто сейчас кончает гимназию или развозит на ручной тележке товары из бакалейной лавки Йенсена и время от времени спрашивает: «А чего там случилось?»
Чувство истории приходит с годами. Без личной истории, без перспективы, которую она дает, нельзя мыслить исторически. Молодой писатель часто очень точно это чувствует и пытается вымыслить прошлое, о котором ему еще ничего не известно. Если двадцатипятилетний писатель описывает тридцатилетнего героя, он тычется вслепую. Тридцатилетнему описать сорокалетнего уже легче.
Все религии в той или иной степени — магия; берутся события, которые, вполне возможно, произошли когда-то на самом дело, и определенным образом связываются в единое целое. Когда я читаю историю страстей господних, меня всегда поражает, что ведь все так, наверно, и было, но создать из этого единое целое мог только писатель.
Порвав с Агнес, я однажды забрался на гору как раз над ее домом и вооружился биноклем. Дом стоял от меня метрах в пятидесяти. Передо мной была расселина и узкая дорога, за ними опять шел лес.