Страница 39 из 82
Разговор касался самых неожиданных вещей, обсуждали педерастию, лесбийскую любовь, новое правописание, войну, которой все ждали, иногда это перемежалось пространными отступлениями. К нам присоединилась какая-то неопрятная особа, оказалось, что она химик. Бьёрн Люнд прервал свой затейливый рассказ о Китае:
— Какой толк знать химическую формулу воды, если не умеешь пользоваться самой водой, — заметил он.
Женщина не позволила себе оскорбиться, но и Бьёрну Люнду было уже не до нее. Какая-то дама в закрытом черном платье, несмотря на нестерпимую жару, подошла сзади и коснулась его. Он повернул голову и затих после короткого: «Ага».
Она подвинула себе стул и села к нашему столику. Сперва она оглядела нас, одного за другим своими агатовыми глазами. Они были лишены всякого выражения, в этой женщине вообще было мало человеческого. Может, она сумасшедшая? В ушах у нее висели серебряные серьги в виде колец, белая как мрамор кожа была совершенно матовая, несмотря на жару, мы-то все блестели от пота. Если кто-то пытался нарушить воцарившееся молчание, она обращала на него неподвижный мертвый взгляд, и тот замолкал. Тем временем она открыла сумку, вынула пузырек и пипетку.
— А ну-ка, — проговорила она и поднесла полную пипетку к глазам Бьёрна Люнда. Он отвернулся, но не сказал ни слова. Мы тоже молча, с интересом наблюдали за этой сценой. Таинственная дама хотела что-то накапать ему в глаза, а он даже не удивился. Может, это сон? Тут все походило на сон, однако было явью. Потом многие с удивлением вспоминали об этой истории. Дама и Бьёрн Люнд не обменялись ни единым словом. Она пыталась что-то накапать ему в глаза, но он отворачивал голову, и она не попадала. Так продолжалось довольно долго. Йенни, открыв рот, смотрела то на отца, то на черную даму. По-моему нам всем было одинаково страшновато. Наконец ведьма сдалась, — никогда не видел, чтобы женщина была так похожа на ведьму, — вздохнула и убрала свои инструменты. Бьёрн Люнд смутился и молчал. Ведьма снова оглядела нас, одного за другим, своими нечеловеческими глазами, потом поднялась и ушла. Бьёрн Люнд косился ей вслед, постепенно приходя в себя.
— Женщина из моего прошлого, — проговорил он, больше мы так ничего и не узнали. После я расспрашивал Йенни, но она сама тоже не понимала, зачем эта странная женщина разыскала ее отца в «Уголке» и хотела накапать ему что-то в глаза.
Разговор долго не клеился, мы гадали об этой женщине из прошлого. Я повернулся к Гюннеру и что-то сказал о богинях судьбы.
Гюннер дернул себя за рыжую челку.
— Уф-ф, — сказал он. — Норны[28] и им подобные всегда женщины. Я сам воспринимаю судьбу как женщину, которая изменила мне и больше не ждет меня, она уже очень давно не ждет меня.
Он умолк на мгновение и взглянул на Трюггве.
— Посмотри на моего брата, — сказал он. — Ему сейчас хорошо. Ночью я часто лежу без сна и завидую ему. Он — символ тишины и темноты, он — частичка самой Норвегии, частичка меня самого. Он — это я, черт побери! Трюггве в такой же степени Гюннер, как я сам. Тебе, наверно, известно, что однояйцовые близнецы — это два издания одного и того же человека?
Он продолжал мечтательно:
— Я часто тоскую о Юге, о какой-нибудь теплой стране, где и мне ни до кого бы не было дела и никому до меня. Но Сусанна, Трюггве и я, мы неотделимы от Севера. Хорошо, что у меня есть Трюггве и Сусанна. Я бы ни строчки не написал на Юге, где нет нужды продираться сквозь долгие зимние ночи и нельзя покончить с собой белой летней ночью, какие бывают только на Севере.
Он по-мальчишески рассмеялся:
— Ведь смешно же! Наверно, на Юге мои проблемы разрешились бы сами собой, но тогда я уже не смог бы писать — да, да, если б я был счастлив, я бы мечтал умереть от голода! С богачом нельзя говорить о деньгах, он непременно подумает, что ты хочешь занять у него… между прочим, нет ли у тебя взаймы ста крон? Спасибо, это великолепно, но вообще-то мои финансовые проблемы носят весьма странный характер. Я постоянно нуждаюсь в деньгах не оттого, что я трачу больше, чем зарабатываю, а оттого, что я просто не зарабатываю. Торговец мануфактурой выразил бы это так: «Я слышал, но думаю, что это неправда, будто один мой коллега мог бы грести деньги лопатой — заказы так и сыплются на него. Склады у него ломятся от товара, за который он уже давно заплатил, но он, видите ли, не желает торговать». Понимаешь, мои мрачные произведения идут нарасхват, их переводят на все языки, но я не пишу и не продаю. Ты небось не знаешь, что такое творческий кризис? Все как будто в порядке, но… Слава богу, у меня есть Сусанна.
Он взглянул на нее, и я понял, как глубоко он ее любит.
— Иногда она бывает такая хорошая, — неуверенно сказал он. — Говорит такие верные вещи, такие слова, которые заставляют работать. Тогда я пишу и, точно робкий ребенок, приношу ей написанное. Может, я и переживу, если в один прекрасный день она вдруг не пожелает читать того, что я написал, но… неизвестно.
Я не знал, что сказать. Однако он и не нуждался в моих словах. Покусывая трубку, он морщил брови и чертил на скатерти. Я вспомнил, что он сын ростовщика, и взглянул на Трюггве.
— Какая была у вас мать? — спросил я неожиданно.
— Мать?
Он тоже посмотрел на Трюггве.
— Мать? Она была рыжая.
Он продолжал чертить.
— А почему ты спросил? Мой отец более значительная фигура, он был ростовщик. А мать что? Она повесилась. Нам с Трюггве тогда было по шестнадцать, и за один год Трюггве сделался таким, каким ты его видишь. Но не сразу, сперва он был беспокойный, потом буйный. Таким, как сейчас, он стал в больнице. Будь уверен, Торсон, в голове у Трюггве шевелится одна мысль, только медленно и неповоротливо. Трюггве все про меня знает, он бредет тихой лесной дорогой… Ему меня не провести. Нет, батюшка. Три или четыре раза за эти семнадцать лет, что он живет со мной, нет, четыре… Точно, четыре раза я заставал его врасплох и видел его глаза. По-моему, Трюггве жалеет меня, жалеет, что я не могу последовать за ним туда, где он обретается, но в своем замкнутом и безмолвном мире он тоже любит Сусанну.
И сегодня, когда я читаю эти строки, меня снова охватывает то же волнение, которое я испытал в тот далекий и жаркий вечер, слушая рассказ Гюннера. Понимаешь, ведь Гюннер главный свидетель в моем деле, в том деле, которое я возбудил против самого себя и против судьбы. Нет, юный Джон Люнд Торсон, сейчас тебе этого еще не понять, но если в твоем сердце все-таки отзовется хотя бы одна струна, значит, когда-нибудь ты поймешь меня! Перед самым концом все мужчины становятся тебе братьями, а женщины — сестрами, это твои свидетели. Надо уметь прощать. И заслужить прощение. А мы только живем и боремся. Сколько раз мы по-детски обещаем себе: больше не буду! Но обещание, которое человек дает самому себе, ничем не отличается от договоров между великими державами: это договор на час. Мы неисправимы. Мы обещаем себе не делать зла, но редко, вернее, никогда, не обещаем делать добро.
— Мой дед батрачил в богатых усадьбах, а потом стал по мелочи давать деньги в рост, — задумчиво говорил Гюннер, — его звали Гюннер Улавсен. Отца звали Улав Гюннерсен, он весьма преуспел в этом жанре. Сына его зовут Гюннер Гюннерсен, и он попал в когти к ростовщикам. Вот наша семейная хроника.
Разговор за столом перестал быть общим, Йенни и Тора были поглощены беседой; я услыхал свое имя и почувствовал, что Йенни что-то затевает. Она метнула сверкающий взгляд на Сусанну, которая углубилась в серьезную беседу с Бьёрном Люндом. Нас было человек двенадцать или тринадцать, я знал, что ресторанный счет перевалил уже за две сотни. Было очень жарко. Я не помню такого невыносимо жаркого дня, как тот июньский день в Осло.
Мы с Гюннером беседовали, отгородившись от всех. У нас нашлась общая тема — когда-то и я думал заняться ростовщичеством. Я шатался по The Middle West[29], располагая некоторой круглой суммой, и раздумывал, куда бы вложить деньги, чтобы легко и много заработать, тогда мне и пришла в голову мысль сделаться ростовщиком. Теперь я рассказал об этом Гюннеру.
28
Норны — богини судьбы в скандинавской мифологии.
29
Среднему Западу (англ.).