Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 82

Сейчас полдень, ярко светит солнце. Завтра мы уезжаем в Осло. Я бы с удовольствием побыл здесь подольше, но не хочу разлучаться с Йенни. Она ушла в поселок за молоком.

О, молодость! Йенни молода. В молодости перед человеком открыт весь мир. Стоишь на Северном полюсе, и перед тобой все меридианы. Можешь пойти по любому. А если окажется, что выбрал не тот, можешь перейти на другой, но смотри не опоздай, годы идут, и чем ближе к экватору, тем больше расстояние между меридианами, вскоре тебе придется держаться только того, по которому идешь, расстояние будет слишком большим, и даже при желании ты не сможешь перешагнуть с одного на другой.

Молодость! Ничего не знать о тоске по святым местам печали, по перекресткам позора, площадям поражения и проклятым деревушкам отчаяния, о которой писал Сёдерберг.

Нередко человеку приходится тащить на себе бремя стыда и позора, чтобы преуспеть в этом мире. И он живет в чужой стране, лелея одну заветную мечту — вернуться на родину предков и купить родительский дом.

Молодость — это когда мир еще изменяется. Йенни двадцать семь. Восемь, десять лет для нее необозримы. Для меня же — это всего лишь место на равнине, по которой я кружу.

Я жил так долго, что женщины, которых я помню, успели состариться и, как правило, измениться далеко не к лучшему. Я видел любовь своей юности — у нее большой живот и одиннадцать детей.

Что имеют в виду поэты, когда говорят, что человек должен жить мгновением? Уж конечно, не тот простой факт, что мы и не можем иначе, нет, они требуют, чтобы вчерашний день умер для нас. Но ведь я или любой другой и есть это самое прошлое. Оно висит у меня на шее, и я не могу без него жить. Лишь крохотная частица времени уходит у человека на настоящее. Почти все остальное время мы заняты прошлым, наводим порядок в том, что случилось вчера, или в прошлом году, или пятнадцать лет назад. Нельзя жить только в настоящем.

В Орнесе на берегу стоял маленький мальчик, привязанный к двум телятам. Родители боялись, как бы он не утонул в Гломме. Он стоял неподвижно и, глядя прямо перед собой, думал о прошлом.

Прошлое растет с каждым часом, и нельзя требовать от умирающего, чтобы он радовался настоящему мгновению.

Я пишу, словно пробираюсь потайными ходами. Неужели все эти записи сведутся лишь к размышлениям о женщинах, которых я знал?

Я далеко не Дон-Жуан и не сексуальный маньяк. Если я скажу, что женщины мало значили в моей жизни, мне поверят. Но когда я пишу о своей жизни, получается, будто женщины играли в ней главную роль.

На фабрику — мое основное достижение в жизни — я потратил много лет тяжкого труда. А теперь все это кажется мимолетным. Главное были женщины.

Но мне предстоит написать еще очень много, и я еще не знаю истины. Сегодня ночью мне ясно одно: с тех пор как я начал писать, я обрел покой. Я пишу, наслаждаясь этим покоем, и надеюсь, что бог, может быть, не отринет меня. Каждый день я с нетерпением жду ночи — в мою красивую комнату никто не придет, ночь здесь бездонна.

Я долго был знаком с Мэри Брук, прежде чем разобрался, что она собой представляет. Мы встречались то днем, то поздно вечером, около полуночи.

Разумеется, я несколько раз спрашивал ее, чем она занимается, но никогда не получал вразумительного ответа и понял, что ей не по душе мои вопросы. Со временем я догадался, что она как-то связана с театром. Я довольно быстро сообразил, что дело тут не в другом мужчине, и уже не приставал к ней с расспросами.

Однажды я увидел, как она ослепительно улыбается мне с афишной тумбы, обнаженная, с огромным веером в руке: Эльзи Вренн.

Я долго не спускал с нее глаз, вернее, пялился на нее. Эльзи Вренн и была та самая Мэри Брук, которую я знал уже года два, и последние полгода — весьма близко.

Такие афиши, рассчитанные на то, чтобы разжечь похоть, обычно бьют мимо цели. Мэри была изображена в натуральную величину, но от афиши веяло холодом.

Я рассказал Мэри о своем открытии, и ночью не обошлось без слез. Снова и снова я должен был обещать ей, что никогда не пойду на ее выступления. И действительно не ходил.

Я ничего не мог понять. Со мной Мэри была очень застенчива, тогда как сотни мужчин каждый вечер видели ее обнаженной.





— Ты меня любишь, — сказала она, — пока не видел меня на сцене, пока не стал одним из зрителей, которые делят меня со всеми. Зачем тебе частичка Эльзи Вренн?

Мэри растеряла всех друзей. Мужчины восхищались ею, только подчиняясь стадному чувству. Она зарабатывала по триста долларов в неделю, но чувствовала себя несчастной и одинокой.

— Когда я с мужчиной наедине, — сказала она, — я для него не женщина. Женщиной я становлюсь только в зале. И там он думает, что я испытала все на свете.

А она испытала не больше того, что может испытать женщина, познавшая только одного мужчину. Эта порочная Эльзи Вренн, называвшая себя в частной жизни Мэри Брук, была девственницей, когда мы с нею сошлись.

Я ни разу не ходил на ее выступления.

Когда я думаю про это, я вспоминаю белый дом и луну, сверкавшую на небе, точно летнее солнце.

Мэри исчезла. Об этом много писали. Несколько месяцев я был сам не свой от горя.

Однажды на прогулке Мэри рассказала мне о своей тетке, у которой она жила, пока ее не отдали в монастырскую школу. Тетка была очень злая. Как-то раз Мэри пригласили на день рождения к подруге. Мэри ждала, что тетка, как обычно, испортит ей удовольствие — не даст денег на подарок или придумает еще что-нибудь. Мэри было одиннадцать лет. Она уже оделась, собираясь уходить, и была близка к истерике, потому что все еще было неизвестно, какую же каверзу устроит тетка. И вдруг:

— Ладно, Мэри, а теперь ступай и сними нарядное платье, ты никуда не пойдешь, — сказала она. — Человек не должен думать, что в жизни все делается только по его желанию.

Мэри вернулась к тетке, когда ей было пятнадцать, и хотела ее убить. Призрачные мечты, конечно, такое редко осуществляется, но при определенных обстоятельствах дело может кончиться и убийством. Она мечтала о яде и подробно изучала все, что писалось об отравлениях.

Это не осталось только мечтой. Мэри раздобыла рецепт не то раствора против тли, не то какого-то лекарства, которое содержало мышьяк.

— А теперь слушай, — сказала она мне. — Ты веришь в бога?

Я ответил утвердительно, мне часто казалось, что бог все-таки есть.

— Не знаю, отравила бы я ее или нет, но когда я вернулась из аптеки и развернула пакет, в нем оказался пузырек с вазелиновым маслом. На меня напал смех, это была настоящая истерика, тетка даже вызвала врача. Через несколько дней я прочла в газете, что кто-то заказал в аптеке вазелиновое масло, а ему дали опаснейший яд. Аптека была скомпрометирована. Я до сих пор храню карикатуру из сатирического журнала, на которой изображена дама, опрыскивающая свои цветы вазелиновым маслом. Если б тот человек выпил яд, была бы я виновата в его смерти? Тетка и поныне благополучно здравствует в Огайо, она засыпает меня письмами, клянчит денег и бранит за безнравственный образ жизни.

В то время как я писал о Мэри, снова ожили Агнес, Карл Манфред, моя покойная сестра, родители и Хенрик Рыжий, которого я навестил только мертвого, на кладбище, — при жизни я с ним ни разу не разговаривал.

Все, что я не вспоминал много лет, вдруг вспыхнуло и стало явью.

Я теперь осторожней во что-нибудь верю, в том числе и в плохое. Впоследствии, как правило, выясняется, что в том или в ином событии решающую роль играли совсем не те силы, какие мы предполагали.

Гюннер Гюннерсен собирался обратиться в католичество, когда я слышал о нем в последний раз. Что же, мне презирать его за это? Разве христианство не нависло теперь надо мной подобно грозной горе? Об этом еще надо подумать. Сколько правды и искреннего чувства было в словах, которые однажды произнес Гюннер: