Страница 20 из 44
Глава XIX
Над устьем реки, где столкнулись теплая речная и холодная морская вода, нестойкий туман. Едва лодки Кевонгов выбрались из него, Касказик заметил белое судно. Оно отчетливо выделялось на темном фоне стойбища. Такого большого судна Касказик никогда не видал. Судно имело высокие борта, а длина его раза в два превосходила длину шестивесельной лодки-долбленки.
Стойбище Нгакс-во сильно разрослось. Раньше в нем стояло восемь ке-рафов — летних жилищ, теперь их, пожалуй, более двадцати. Поставлены они прочно, утеплены корьем и землей, и в них, как видно, живут и зимой. Значит, не все здешние на зиму перекочевывают на противоположный, «материковый», берег залива, где в густолесье еще их предками воздвигнуты теплые то-рафы.
Кевонги подъезжали к берегу. У Касказика теперь лишь одна забота — как в таком большом стойбище отыскать родовой ке-раф Нгаксвонгов.
Жители Нгакс-во давно заметили лодки, приближающиеся со стороны Тыми. Они вышли на берег, расселись на прибрежных буграх и переговаривались, гадая, что это за люди едут к ним. Лодки подошли уже близко, и жители Нгакс-во стали спускаться к воде. Но встретить гостей им не пришлось. Они увидели, как Пупок влетел в избушку Ньолгуна. Люди услышали сперва ругань и крики. Потом низкая дверь, прилаженная к косяку лахтачьей кожей, дернулась, и двое — Тимоша Пупок и Ньолгун, — сцепившись, вывалились из избы. Ньолгун, заикаясь от возбуждения, твердил: «Ты мне пустую бочку давал — бери свою пустую бочку. А за муку я соболь давал».
Разгневанный Тимоша схватил подвернувшуюся под руку палку и со всего маху ударил нивха. Ньолгун, сам крепкий и не малый ростом, молча сносил побои. Но терпению его пришел конец: он плюнул в лицо Тимоше. Пупок на какое-то время замер, опустив руку с палкой, — будто осмысливал происшедшее. Потом бросился было за нивхом, но тот уже отошел на почтительное расстояние и продолжал уходить по твердому, накатанному прибоем берегу залива.
Озверевший Тимоша вбежал в избу, выскочил оттуда со связкой соболей. И нет, не успокоился купец. Вытащил спички и трясущимися руками поджег избушку. Крытую корьем лачугу огонь охватил мгновенно, и горела она ярко и быстро. Тысячеязыковое пламя бесилось над оголившимися балками, прыгало и взлетало, будто хотело покинуть жилье несчастного нивха, но балки и лиственничные стены цепко удерживали огонь, обугливались, истончались и рушились к ногам притихшей в страхе толпы. И лишь Ольга, младшая сестра Тимоши, бегала вокруг догоравшей лачуги и причитала:
— Люди! Люди! Что же вы смотрите!
Потом схватила головешку и с растрепанными волосами подскочила к избе старшего Пупка. Дуня, дородная баба, жена Тимоши, вырвала у нее головешку, при этом обожгла пальцы, и, морщась от боли, крикнула:
— Вот дура-то, свое спалить хочешь.
Глава XX
Несмотря на уговор, Чочуна не пошел к Тимоше. «Такой же узкоглазый, как гиляк, потому и жалеет их», — объяснил сам себе Пупок и, закрыв лавку, исчез в избе.
После его ухода притихшие нивхи и ороки несколько оживились. Но они то и дело поглядывали на покрытые пеплом угли — все, что осталось от дома Ньолгуна, — и тогда в глазах их вновь вспыхивал страх.
Ньолгун весь день просидел на черных головешках, уперев локти в колени и опустив голову. Жители стойбища сочувствовали, но благоразумно не приставали — чем могли они помочь, разве только впустить к себе пожить, пока вновь не поставит хижину.
Вечером Чочуна подошел к Ньолгуну. Он сумел разговорить убитого горем человека. Еще весной Тимоша раздал голодающим нивхам подопрелую муку в счет будущего улова. Ньолгун отдал тогда за кулек муки двух отличных соболей. Остальную пушнину оставил себе — собирался жениться. В начале лета Тимоша развез по стойбищам бочки, наказал всем, чтобы рыбу заготовляли только для него. Другой купец — Иванов — летом промышлял севернее «владений» Пупка. Узнав о поездке Тимоши в Николаевск, он совершил быстрый рейд на юг. И Ньолгун, которому требовались деньги для подарков, продал Иванову брюшки и еще два длинных шеста копченой кеты.
— Теперь все пропало, — горевал Ньолгун. И Чочуна поймал себя на том, что ему жалко гиляка. Но тут же отогнал жалость подальше от сердца, спросил, стараясь придать голосу мягкость:
— Что «пропало»?
Ньолгун, то ли в силу нивхской доверчивости, то ли надеясь найти хоть в этом иноземце защиту, рассказал подробно о своей беде.
Нивхи берут жен из других родов. Мать Ньолгуна из А-во, что на берегу большой реки Тыми. В том стойбище у Хиркуна, хорошего добытчика, подрастает Ланьгук.
Ньолгун последние годы каждую зиму наезжал в А-во, привозил гостинцы, цветной материал — женщинам, прочные нити для сетей, табак, чай и водку — мужчинам. Авонги принимали гостинцы. Старейший рода Эмрайн молча пил чай, молча курил, молча обдумывал свою думу.
В прошлую зиму, когда Ньолгун после удачной осенней охоты привез богатые дары, Эмрайн сказал: «До времени, когда дочь сможет покинуть стойбище отца-матери, ползимы, весна, лето, осень и еще ползимы». Ньолгун счел его слова обещанием. Верным и надежным. Теперь только и живет тем, что собирает выкуп. И вот, когда подготовился к главной зиме, когда у него уже и меха были… Что сейчас делать, как дальше быть? Ланьгук заберут другие, уведут из-под носа…
— Не убивайся, — сказал Чочуна, твердо глядя в глаза. — Сколько тебе лет?
— Не знаю. — Потом задумался. — Мне было столько, сколько вон тому мальчику, сыну погибшего моего дяди. — Ньолгун показал рукой на мальчишку в рваной одежде. Стесняясь взрослых, тот делал вид, что играет с огромной, похожей на медведя, нартовой собакой, а сам то и дело бросал исподлобья то ли любопытствующий, то ли голодный взгляд. — Тогда осенью в шторм выбросило кита. Нивхи радовались: Тол-ызнг, хозяин моря, милостью своей дал им и собакам их пищу. Через одно лето я узнал: в роду старого Эмрайна родилась девочка Ланьгук. На третью весну она тяжело заболела — вся кожа покрылась красной сыпью. Через четыре зимы весной мой отец и его братья вместе с меньшим братом Тимоши погибли на воде — перевозили груз Пупка.
Два лета еще прошло. Наступила штормовая осень. У многих нивхов сети порвало. И зимой был голод. В осень Большого шторма я ушел в верховья нерестовой речки и нашел там удачу, заготовил юколу из нерестовой кеты. Юкола, правда, сухая, как палка, но в голод и она пища. Я имел силы и мог ставить ловушки. В ту зиму Тимоша совсем плохим человеком стал. Голодные отдавали ему за куль муки десять, а то и двенадцать соболей. Я подождал. И когда ни у кого не осталось соболей, показал своих. У Тимоши глаза на лоб полезли, аж подпрыгнул. Тут уже я цену называл. Хорошо торговал. Вот тогда-то я приехал в род Авонгов, чтобы посмотреть Ланьгук. Она уже была подросток. Очень красивая. Оставил им муки, риса, сахару, чаю и табаку — месяца на два, не меньше.
С той поры каждую зиму наезжаю в стойбище А-во. В прошлую зиму был четвертый раз.
Ньолгун говорил негромко, почти не меняясь в лице, лишь иногда останавливаясь, чтобы вспомнить то или иное событие. И тогда на его гладком лбу обозначались две-три еле заметные бороздки. Закончив, он обратился к собеседнику:
— Ну так сколько же мне лет?
Чочуна, не проронивший ни звука, словно очнулся. Ну и счет у этих гиляков! Любопытный счет. Теперь Чочуна почти все знал о Ньолгуне. Шустрый парень. Далеко пойдет. А Пупки — живодеры, хуже волков.
— Сколько мне лет, спрашиваю? — повторил Ньолгун.
— Ты так долго говорил, что я сбился со счета.
— Вот видишь! — с важностью сказал Ньолгун. — Ты сбился со счета, потому что я долго говорил. А долго я говорил, потому что мне немало лет.
— Около тридцати есть?
— Не знаю, — ответил нивх. Потом возмутился. — Зачем «около», когда можно точно! Ты же умеешь считать? Тогда загибай пальцы, а я буду говорить. Значит так, выбросило кита — мне было столько, сколько вон тому мальчику, который уже не трогает собаку, а копается в пепелище, на второе лето родилась Ланьгук, на третью весну Ланьгук болела тяжелой болезнью; через четыре зимы весной погиб мой род; в то лето родился мальчик. Прошло еще два лета, и зимой наступил большой голод, и в ту зиму я ездил смотреть Ланьгук. С той поры я каждую зиму езжу в А-во. В прошлую зиму был четвертый раз. Сосчитал? Сколько получилось?