Страница 10 из 35
— А ты думаешь, торговать хлебом ж потом обанкротиться лучше? Мало ли народу, — говорю, — нынче разорилось на пшенице? Поди послушай, что творится в Одессе!
— Сдалась мне твоя Одесса! — отвечает она. — Мои деды и прадеды не бывали там, и дети мои тоже не будут, покуда я жива и на ногах держусь.
— Чего же ты хочешь? — спрашиваю я.
— Чего мне хотеть? — говорит она. — Я хочу, чтобы ты не был дураком и не говорил глупостей.
— Ну, конечно! — отвечаю я. — Теперь ты умная… У кого сто рублей, тот всех умней! Богатство еще только на примете, а уж умней его и нет на свете!.. Всегда так бывает!
Словом, мы нисколько раз ссорились, тут же мирились и порешили, наконец, к обещанной мне бурой корове прикупить еще одну, дойную, которая дает молоко…
Вы, конечно, спросите: почему корову, почему не лошадь? На это я могу ответить: а почему лошадь? Почему не корову? Бойберик, понимаете, — такое место, куда летом съезжаются все егупецкие богачи, а так как егупецкие богачи с детства приучены, чтобы им прямо ко рту подносили и мясо, и яйца, и кур, и лук, и перец, и всякую всячину, — почему же кому-нибудь не взяться доставлять им к столу сыр, сметану, масло и тому подобное? Покушать егупчане любят, а деньги для них — трын-трава, значит, можно и товар легко сбыть и заработать неплохо. Главное, чтоб товар был хорош. А такого товара, как у меня, вы и в Егупце не сыщете. Дай боже мне вместе с вами столько счастья, сколько раз очень почтенные господа, даже христиане, упрашивали меня привозить им свежий товар.
«Мы, — говорят они, — слыхали, что ты, Тевье, человек честный, хоть и нехристь…» Думаете, от своих дождешься такого комплимента? Как бы не так! Доброго слова от них не услышишь. Они только и знают — совать нос, куда не следует. Увидали у Тевье корову, тележку новую и начали ломать себе голову: откуда такое? А не торгует ли этот самый Тевье фальшивыми ассигнациями? А не варит ли он втихомолку спирт? «Ха-ха-ха! Ломайте себе головы, думаю, на здоровье!» Поверите ли, вы чуть ли не первый человек, которому я рассказал подробно всю эту историю…
Однако мне кажется, я заболтался. Не взыщите! Надо о деле думать. Как в Писании сказано: «Каждая ворона к своему роду», — то есть каждый берись за свое дело. Вы — за свои книжки, а я — за горшки и крынки… Об одном только хочу попросить вас, пане Шолом-Алейхем, — чтобы вы про меня в книжках не писали. А если напишете, то хоть имени моего не называйте.
Будьте здоровы и всего вам хорошего!
Химера
{20}
«Много замыслов в сердце человека» — так, кажется, сказано в Священном писании? Объяснять вам, реб Шолом-Алейхем, что это значит, как будто нет нужды. Но есть у нас поговорка: «И резвому коню кнут нужен, и мудрому человеку совет требуется». О ком я это говорю? О себе самом. Ведь будь я умнее да зайди к доброму приятелю, расскажи ему все как есть, так, мол, и так, — я бы, конечно, не влип так нелепо? Однако «и жизнь и смерть во власти языка», то есть если бог захочет наказать человека, он его и разума лишит. Уж я сколько раз думал про себя: «Посуди сам, Тевье, осел эдакий! Ведь ты, говорят, человек не глупый, — как же это ты дал себя вокруг пальца обвести? Да еще так по-дурацки? Чего бы тебе не хватало, к примеру, сейчас, при нынешних твоих, хоть и небольших, заработках? Ведь твой молочный товар славится везде и всюду — и в Бойберике, и в Егупце, и где угодно… Как хорошо и радостно было бы, если бы твои денежки лежали себе тихонько в сундуке, на самом донышке, и чтобы ни одна душа об этом не знала? Потому что кому, скажите на милость, какое дело, есть у Тевье деньги или нет их? В самом деле! Очень, что ли, интересовались этим самым Тевье, когда он в пыли и прахе валялся, горе мыкал, когда он с женой и детьми трижды в день с голоду помирал? Ведь это только потом, когда господь бог, обратив око свое к Тевье, вдруг осчастливил его, и Тевье стал кое-как приходить в себя и приберегать целковый-другой про черный день, о нем везде и всюду заговорили, и он сделался уже «реб Тевье» — шутка ли! И друзей тут объявилось — не счесть! Как в Писании сказано: «И все любимые, и все ясные», в общем: «Даст господь ложкой, так и люди — ушатом…» Каждый со своим советом лезет: один предлагает мануфактурную лавку, другой — бакалейную, один предлагает дом, второй — имение, третий — лес, хлеб, торги…»
— Братцы! — взмолился я. — Отстаньте вы от меня! Вы жестоко ошибаетесь! Вы поди подумали, что я — Бродский? Иметь бы всем нам столько, сколько мне не хватает до трехсот, и даже до двухсот, и даже до полутораста рублей! На чужое добро, — говорю, — глаза разгораются. Каждому кажется, что у другого золото блестит, а подойдешь поближе — медная пуговица!
Короче говоря, сглазили-таки, — чтоб им ни дна ни покрышки! Послал мне господь родственничка… Да и то сказать: родственник — нашему забору двоюродный плетень. Менахем-Мендл звать его, — ветрогон, фантазер, путаник, — шут его знает! Взялся он за меня и заморочил голову химерами, небылицами, мыльными пузырями. Вы, пожалуй, спросите, — как же так? Как я, Тевье, попал к Менахем-Мендлу? На это я вам отвечу: так, видно, суждено. Вот послушайте.
Приехал я как-то в начале зимы в Егупец, привез немного товара — фунтов двадцать с лишним свежего масла, — да какого масла! — пару изрядных мешочков творога, — золото, а не товар! Дай нам бог обоим такую жизнь! Ну, сами понимаете, товар у меня тут же расхватали, ни крошки не оставили. Я даже не успел побывать у всех моих летних покупателей, бойберикских дачников, ожидающих меня, как мессию… Да и что удивительного? Разве могут егупецкие торговцы — хоть лопни они! — давать такой товар, как Тевье делает! Вам-то мне нечего рассказывать. Как в Притчах сказано{21}: «Пусть хвалит тебя чужой», — хороший товар сам себя хвалит…
Словом, расторговался я вчистую, подбросил лошаденке сенца и пошел бродить по городу. «Человек из праха создан»{22}, — все мы люди, все мы человеки, хочется на мир божий поглазеть, воздухом подышать, полюбоваться на чудеса, что выставляет Егупец напоказ в окнах магазинов, будто говоря: смотреть — смотри, сколько душе угодно, а руками трогать — не моги! И вот стою это я у большого окна, за которым разложены полуимпериалы, серебряные целковики, банковые билеты и просто ассигнации, гляжу и думаю: «Господи боже мой! Иметь бы мне хоть десятую долю того, что здесь лежит, — чего бы мне еще тогда желать? И кто бы мог со мной сравняться? Перво-наперво, выдал бы я старшую дочь, дал бы за ней пятьсот рубликов приданого, не считая подарков, одежи и свадебных расходов; конягу с тележкой и коров продал бы, переехал бы в город, купил бы себе постоянное место в синагоге у восточной стены, жене — дай бог здоровья — нитку-другую жемчуга, раздавал бы пожертвования, как самый зажиточный хозяин; синагогу покрыл бы железом, чтоб не стояла, как сейчас, без крыши — вот-вот провалится; устроил бы какую ни на есть школу для ребят, соорудил бы больницу для бедных, как во всех порядочных городах, чтобы бедняки не валялись в синагоге на голом полу; выставил бы наглеца Янкла из погребального братства, — хватит ему водку пить и пупками да печенками закусывать на общественный счет!..»
— Мир вам, реб Тевье! — слышу я вдруг позади себя. — Как живете?
Оборачиваюсь, смотрю, — готов поклясться, что знакомый!
— Здравствуйте, — отвечаю. — Откуда будете?
— Откуда? Из Касриловки. Родственник ваш, — говорит он. — Правда, не так, чтобы очень близкий: ваша жена Голда приходится мне кровной четвероюродной сестрой.
— Позвольте-ка, — говорю я. — Так вы, может быть, зять Борух-Герша, мужа Лея-Двоси?
— Вроде угадали! — отвечает он. — Я зять Лея-Двосиного Борух-Герша, а жену мою зовут Шейне-Шейндл, дочь Лея-Двосиного Борух-Герша! Теперь вам ясно?