Страница 4 из 25
Потом, много лет спустя, основатель современной американской драматургии Юджин О'Нил скажет про свою пьесу «Косматая обезьяна», что она «показывала человека, утратившего ту гармонию с природой, которая существовала, когда он пребывал в животном состоянии, и не достигшего новой духовной гармонии». Не в состоянии обрести гармонию ни на земле, ни на небесах, он оказался где-то посредине и пытается примирить их, но получает лишь «с обеих сторон удары кулаком». Зверо-люди Уэллса тоже «от одного ушли, к другому не пришли». Их внешняя незавершенность, их гротескное обличие, где соседствуют черты людские и звериные, служит выражением их внутренней дисгармоничности. Звериные инстинкты ведут в них непрерывную борьбу с разумом. Они одновременно и опасны и жалки. Да и могут ли они претендовать на право считаться хотя бы наполовину разумными существами? Увы, то, что кажется им собственными суждениями, на самом деле — лишь подкрепленное страхом наказания внушение общества. Это хорошо понял Бернард Шоу, который вспоминал роман Уэллса в начале двадцатых годов в связи со своей полемикой против тех, кто считает, что мораль надо внедрять силой. Подобный реформатор морали, пишет Шоу, «это навязчивый хлопотун, шарлатан, мнимый Бог Всемогущий, доктор Моро из самого страшного романа Уэллса, которому не терпится наложить руки на живые существа и, безжалостно насилуя их души и тела, превратить их в чудища, олицетворяющие его идеал Хорошего Человека, Примерного Гражданина или Образцовой Жены и Матери». Говоря об этой стороне романа Уэллса, Шоу наверняка имел в виду знаменитую сатирическую сцену в пещере, где зверо-люди нараспев заучивают «Закон» — элементарные правила человеческого общежития, повторяя время от времени: «Страшное наказание ждет тех, кто нарушит Закон».
Но самое тяжелое обвинение, которое Уэллс предъявляет буржуазной цивилизации, — это обвинение в безжалостности. Каждый шаг на пути прогресса — притом прогресса весьма относительного, половинчатого — осуществляется путем жестоких страданий. Снова и снова зверо-люди возвращаются в Дом страдания, где залитый кровью, фанатически бесчувственный к чужой боли доктор Моро пытается превратить их в людей. Процесс очеловечивания — бесчеловечен. В этом Уэллс видит основной порок той цивилизации, от которой человечество должно поскорее отказаться.
«Остров доктора Моро» восходил к фантастике романтиков, старых и новых — таких, как Мэри Шелли и Роберт Луис Стивенсон. Но этот высший подъем романтизма у Уэллса был и его концом. Следующий его роман, «Человек-невидимка», совершенно явно тяготеет к реализму. В удивительном сочетании психологической и бытовой достоверности с не оставляющим читателя ощущением фантастичности происходящего — своеобразное эстетическое «чудо» романа. Редкостная правдивость «Человека-невидимки», одного из наиболее фантастических романов Уэллса, всегда поражала исследователей. Как заметил автор одной из биографий Уэллса известный английский литератор Норман Николсон, «у Герберта Уэллса увидеть значит поверить, но здесь мы верим даже в невидимое».
Герои этого романа произносят только те слова, которые не могли не произнести, смотрят только туда, куда не могли не посмотреть, делают только то, что не могли не делать — какими странными ни представляются нам порой их слова и поступки. В этом романе только одна фантастическая предпосылка — невидимость Гриффина, но она разработана абсолютно реалистическими средствами и потому подчиняет себе все повествование. Гриффин курит — и дым обозначает его носоглотку. Он снимает рубашку — и она извивается именно так, как извивается всякая рубашка, которую поспешно стаскивают через голову. Он срывает с лица бинты и — что вполне логично — оказывается без головы. Все подчинено законам причинности, все сверено с правдой, но становится от этого только необычнее. Реальное здесь утверждает фантастику, достоверное связано со страшным, гротесковым, эксцентрическим.
«Человек-невидимка» — снова роман о науке. Но тема, поднятая в «Острове доктора Моро», лишена сейчас романтической отвлеченности. Читатель попадает не на затерянный остров, а в обстановку провинциальной Англии. Речь идет о конкретно обрисованном обществе и отношениях его с ученым.
Гриффин, герой этого романа, — личность значительная и необычная. Он много выше жалкого мещанского мирка, в котором волею судьбы очутился. Но Уэллс с особым вниманием изучает Гриффина не только для того, чтобы противопоставить его буржуазному обществу, но и для того, чтобы показать, как отражается это общество в нем самом.
Много позже Уэллс писал, что отношения ученого и буржуазного общества подчинены устойчивой схеме: ученый делает открытие, кто-то другой на нем обогащается. Гриффин намерен нарушить это извечное правило. Он не собирается отдавать свое открытие другим — он сам им воспользуется.
Не о деньгах он печется. Он самоутверждается иным способом. Он всегда был непохожим, изгоем, человеком, которого общество пыталось нивелировать, подчинить себе. Теперь он сам постарается подчинить себе общество. Но как? И ради чего? Отнюдь не для того, чтобы преобразовать его в самых его основах. И путь его к власти будет не менее кровав и жесток, чем у любого его предшественника.
Средства Гриффина так же аморальны, как и его цель. Он мечтает с помощью террора установить нечто вроде личной своей диктатуры. На первый взгляд между ним и смешными мещанами, копошащимися вокруг него, — целая пропасть. В действительности Гриффин выражает их подлинные качества, только в сублимированном виде. Он так же корыстен и самососредоточен, как они. И разве они только смешны? Не они ли объединяются в страшную стаю, которая травит Гриффина? Между Гриффином и окружающими различие в масштабе, не в сути, — до тех, во всяком случае, пор, пока он остается в роли «практического деятеля». Нельзя включиться в мир буржуазных отношений, сохраняя от них независимость.
И все-таки Гриффин воспринимается заметно сложнее. Он неизбежно приковывает к себе наше внимание и все чаще — сочувствие. Читая о нем, мы, по словам Джозефа Конрада, «испытываем тревогу, словно что-то подобное может в один прекрасный день случиться с нами самими». Мы знаем — он должен погибнуть. Так велит справедливость поэтическая и человеческая. Но мы знаем также — гибель его будет финалом трагедии. Он не может быть безразличен нам уже потому, что предстал перед нами как человек. Более того — как человек, при самом рождении которого мы присутствовали. Ведь в качестве невидимки он явился на свет на наших глазах, и муки рождения были его собственными муками. Уэллс нарисовал нам живого человека, вызвал в нас человеческий к нему интерес, и напряженность нравственной коллизии возрастает благодаря тому, что в той именно части романа, где мы оценим всю меру преступлений Гриффина, он сам расскажет о своем прошлом, предстанет перед нами в тончайших душевных движениях.
Из «ханжеского, торгашеского городишки», в котором вырос, он ушел не к другим людям, а к своим аппаратам. С людьми он порвал. Он общается только с теми, кто ему необходим. И все-таки остатки человечности теплятся в душе Гриффина. Даже вступить в товарищество с бродягой Марвелом он не может без того, чтобы не ощутить к нему симпатию. И тем яростнее он его ненавидит потом. Гриффин так редко доверял людям, что, когда Марвел, которому перепали какие-то крохи его доверия, обманывает его, он мстит за это, как за самое попранную справедливость. Мстит как мальчишка. Он полон остервенения, но совершенно лишен коварства и не соотносит значимость целей с затраченными на их осуществление усилиями. Гриффин воюет с Марвелом и с предавшим его университетским товарищем Кемпом, словно озверевший от ярости подросток. Сначала он пробует вести себя как человек с жизненным опытом, пытается выжидать, хитрить, но тут же теряет выдержку и кидается на людей, крушит дверь топором. Он рвется напрямик, подставляя себя под удары. Он готов погибнуть сам, лишь бы только покарать вора и предателя.
Гриффин зря противопоставлял себя обывателям, но в одном он был все-таки прав: в нем нет расчетливости, нет обывательского здравого смысла, налагающего путы на ум и душу. Этот законченный эгоист способен к самоотверженности. Этот себялюбец не чужд романтики. Он раскован. Он свободен от морали, но свободен и от условностей. Та страсть, которая помогла ему сделать открытие, живет в нем как в человеке.