Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 173 из 195



Он целовал её, Мотрёнька восторженно улыбалась.

   — Скоро ли это будет! Ты сидишь в Батурине и не едешь на войну. Поезжай, и я поеду с тобой... я не останусь здесь.

— Но как же я возьму тебя? Сам я скоро поеду.

   — Как меня ты возьмёшь? Требуй у отца и матери, чтоб они отпустили меня, ты гетман и крестный мой отец — могут ли они отказать тебе... а не то я тайно поеду с тобой.

   — Тайно — нехорошо: надо просить, а если откажут?

   — Нет!

   — Ну, я буду просить — нарочно приеду к ним, и завтра же.

   — И хорошо. Когда ты будешь царём, венчаться мы будем в Москве? — спросила Мотрёнька и внимательно смотрела на него своими прекрасными глазами. — Матушка мне говорила, что в Москве жить страшно: там живут одни москали.

   — В Москве! В Москве! Пусть Москва меня венчает!..

   — А жить где будешь?

   — В Москве и здесь!

   — По-царски будем жить!.. Скорей же! А то от нетерпения я не дождусь — умру от тоски.

Через некоторое время, Мотрёнька, исполненная сладких мечтаний, сидела уже в своей комнатке; вслед за нею вскоре возвратились мать и отец.

Услышав, что в другой комнате Любовь Фёдоровна говорила Василию Леонтиевичу о чём-то с большим жаром и часто упоминала имя гетмана, Мотрёнька тихонько подошла к притворенной двери, приложила своё раскалённое ушко к скважине и начала вслушиваться в разговор.

   — Теперь всем, просто всем известно, что он хочет изменить царю. Заленский то и дело, говорят, ездит в Польшу; от шведского короля каждый день приезжают в Гончаровку послы, к крымскому хану и на Запорота отослали двух сердюков, и говорят, скоро поедет а Орлик; пора, Василий, пора царю писать донос!

   — Ещё не пора, душко, обожди немного, нет у нас помощников!

   — Пора, я тебе говорю!

   — Ей-ей не пора; дай разгореться пожару да обдумать дело!

— Горит уже и так по всей гетманщине, что долго думать!

   — Нет ещё, тлеет, а не горит.

   — Да когда же будет пора? Ах, Василий, Василий, дождусь ли я радостного дня, когда ты будешь гетманом, а я гетманшей — когда заблестит в твоих руках золотая булава?..

   — Любонько, Богу молись. Он всё даст, и скоро даст!

   — Терпения не стает...

   — Больше терпела, меньше терпеть.

   — Когда бы твои слова да была правда!

   — Правда, правда!..

   — Тогда Мазепу в Москву — и голову отрубить... на куски разорвать, чтоб не жил на этом свете.

   — Ему этого ожидать!

   — Так и следует изменнику!

   — Таки-так!

В беспамятстве отскочила Мотрёнька от дверей, убежала в сад, прилегла в шатре на диване и долго не могла прийти в себя; так сильно поразил её слышанный разговор отца и матери.

«Что делать мне теперь... они узнали о тайном замысле гетмана — собираются погубить его. Мать требует, чтобы отец написал донос на гетмана... О, это ужасно — это бесчеловечно, они не знают, что дочь их живёт для гетмана, что он — все её мысли, её заветные мечты, надежда, её радость... не знают, какой гибельный удар и для кого они готовят...»

Мотрёнька склонила голову на стенку дивана и впала в бесчувственное состояние; снова очнулась, и опять страшно закипела её кровь, сердце сильно забилось, и она не понимала себя; придумывала средства, как предупредить наступающее горе, и всё, что ни представлялось рассудку её, казалось слабым, недействительным; открыть ли эту затею Мазепе, любимому Мазепе? Но это было бы предательство родной матери; умолчать? Значит, погибнуть самой вместе с гетманом; просить ли мать, чтоб оставила задуманный ею план?.. Но мать отвергнет просьбы дочери, отречётся — проклянёт её. Мотрёнька хорошо знала гордый характер матери, и поэтому решила молчать обо всём слышанном, но торопить гетмана, чтобы скорее приводил в исполнение задуманный им план. Не дожидаясь дня, когда все улеглись спать, полетела к нему.



Было поздно, гетман спал; торопливо перебежала она чрез сад и прямо на крыльцо. Орлик, по настоянию Мотрёньки, ввёл её в покои гетмана; но не дерзая тревожить уснувшего Мазепу, предоставил на волю самой Мотрёньки разбудить его. Смелою рукою отворила она дверь спальни, вошла, приблизилась к постели, схватила гетмана за руку, наклонилась к нему и спросила: «Ты спишь?».

Мазепа вздрогнул.

   — Кто это?

   — Я, твоя дочь, Мотрёнька!

— Мотрёнька, Мотрёнька!..

   — Я, да, это я!..

   — Зачем в такое время?

   — Не спрашивай, но слушай!.. Ты любишь меня? Любишь ли ты меня — ну скажи мне, любишь ли ты меня?

Удивлённый гетман спросонья молчал.

   — Ты молчишь, ты не узнаешь меня, ты не любишь меня!

   — Мотрёнька, доню моя... милая Мотя, что с тобою? Откуда ты прибежала? Теперь ночь, а ты ко мне пришла.

   — Пришла... да, пришла... я тебя люблю.

   — Доню, я сам тебя люблю... но что с тобою?

   — Слушай, я узнала то, что сказать тебе не могу... но ради Господа Бога, если хочешь жить на свете, если хочешь быть счастливым, спаси себя и меня... ты задумал начать войну против царя — ты говорил, что всё уже готово, начинай же скорее, не дай опомниться твоим врагам, спеши победить московского царя — скорее надень на свою голову корону, и я с тобою буду счастлива, назло... послушайся меня и спасайся!

Она упала перед ним на колени.

Мазепа ласкал её.

— Какая причина, что ты меня так торопишь начинать войну? Разве отец...

   — Причину узнаешь после; а теперь не отвергни моей просьбы, не отвергни, тату, и себя спаси... и меня. Прощай, я убегу; меня могут спохватиться дома... тайно прибежала я к тебе — прощай!

Она поцеловала его в лоб, потом в руку и, как птичка, выпорхнула из его спальни. Гетман не успел и опомниться.

Мазепа думал, что это сон, а не действительность; он не мог постигнуть такого странного поступка крестницы; но, будучи всегда осторожен, тотчас сел за стол, написал письмо к шведскому королю и в ту же ночь отправил его с каким-то нищим, жившим в его замке; а на другой день сделал все распоряжения, чтобы казаки были в готовности к выступлению в поход.

Мысль, не больна ли Мотрёнька, не в жару ли она прибегала к нему, так занимала его, что на другой день после всего этого он поехал к Василию Леонтиевичу.

Любовь Фёдоровна, по обыкновению, вышла на крыльцо и с ласкою и радостию встретила гетмана. Василий Леонтиевич тоже. Мотрёньки не было.

   — А где же моя крестница — где дочка моя? — был первый вопрос Мазепы.

   — Известно где, — отвечала Любовь Фёдоровна, — лукавый мутит её душу. Вот скоро год, как она и день и ночь тоскует, плачет, ноет в горе — и сама не властна над своим сердцем, и теперь сама на себя не походит... горе мне, кум, с дочкою моею, тяжкое горе!.. Год назад тому в дом наш заезжали женихи, сватали её — я и рушники приготовила, сундуки наложила приданым и отказала всем; приехал Чуйкевич свататься, и тому гарбуза поднесли, да и ты отсоветовал за Чуйкевича выдать её — а вот теперь горе мне с него, не знаю, что делать!

   — Что делать, кумо моя, что делать, вот я тебя научу, что делать.

   — Пойдём же в эту комнату, ясневельможный куме.

Мазепа, Василий Леонтиевич и Любовь Фёдоровна сели в диванной. Любовь Фёдоровна и Мазепа на диван, а Василий Леонтиевич на стуле у дверей.

   — Научи, сделай Божескую милость, что делать мне с Мотрёнькою!

   — Что делать, что делать, слушай, кума, скоро уже, скоро новое солнце взойдёт над гетманщиною, скоро рассветёт новый день — великий день, больше будет добрых людей, тогда и жених найдётся Мотрёньке. Когда ты любишь меня, отдай мне твою дочку.

   — Как, куме!.. За тебя замуж, что ты это Господь с тобою!.. Вот как!.. Я давно знала твои думки! Нет, пане гетман, пока я жива, не допущу дочку до такого нечестивого дела... нет, Иван Степанович, не бывать этому, говорю тебе, не бывать... слышишь, Василий, что затеял гетман? Такой песни мы ещё не слыхивали; я давно уже замечала…

Василий Леонтиевич сидел ни жив ни мёртв, вперив глаза в землю. Любовь Фёдоровна никому не давала слова сказать, никого не слушала. Её давно уже мучили подозрения и догадки насчёт гетманских шашней с Мотрёнькою. Давно выжидала она случая разгромить за это гетмана, да всё как-то удерживала политика; а тут подозрительное сердце её так уже наболело, её догадки приняли такой вид достоверности, невыносимой для матери, что едва лишь Мазепа заикнулся: «отдай мне Мотрёньку» — Любови Фёдоровне во всём ужасе представилась картина позора и несчастия, которую гетман приготовил для её семьи. Напрасно Мазепа старался оправдаться в её глазах — львица, у которой, отнимали дитя, была неукротима.