Страница 171 из 195
Не было случая видеться Мотрёньке с Мазепою: а сердце её сильно болело; неизвестность, как чёрная немочь, томила её. Гетман, в свою очередь, страдал, не получая никакого известия от крестной дочери. Вот он схватил бумагу и написал.
— «Моя сердечне-коханая Мотрёнько!
Поклон мой отдаю вашей милости, моё серденько; а при поклоне посылаю вашей милости гостинца: книжечку и обручик диаментовый; прошу это покорнейше принять, а мне в любви своей не отменно хранить; даст Бог, что лучшее ещё подарю, а за тем целую уста коралловые, ручки беленькие и всю тебя, любезная, коханая».
Письмо и подарки были доставлены Мотрёньке карликом, привёзшим вместе с этим к её отцу гетманские универсалы.
«Отвечать или нет? — спрашивала сама себя Мотрёнька. — Напишу к гетману, и, не дай Бог, письмо моё попадётся в руки матери, что тогда делать мне, несчастной? Нет, лучше так скажу карлику, прикажу ему передать на словах поклон гетману и попросить, чтоб приехал к нам; а не придёт, так, может быть, найду случай, сама как-нибудь приеду к нему, только не в Бахмачь, а в Батурин, когда гетман приедет в город».
Побежала в сад, спустилась по горе, и через калитку выбежала к плотине, которой должен был проезжать карлик.
Вот он стоит с нею, и Мотрёнька, с беспокойством оглядываясь кругом, передаёт ему свои мысли; — кончила и, как лёгкая серна, убежала от него и скрылась в зелёных кустах сада.
Не пройдёт дня, чтобы мать не упрекала дочь в любви к гетману; и если бы ещё упрекала наедине, и притом с ласкою и материнскою нежностью советовала бы дочери беречься хищника, который как раз заклюёт непорочную голубку, представляла бы ей весь ужас положения, в которое она может быть ввергнута чрез любовь к гетману... Но Любовь Фёдоровна была не такая: брань, крики, угрозы, проклятия — поминутно преследовали Мотрёньку; и в добром нежном сердце дочери сильно поколебалась святая любовь к матери: она именно начала стремиться к тому, что мать запрещала ей. Конечно, прежде была явная грусть, на которую и Любовь Фёдоровна смотрела равнодушно и оправдывала, говоря: «пусть плачет и горюет, и я плакала, когда была молода и моё сердце любило»... Теперь Мотрёнька не грустила более при матери — она хотела казаться весёлою и успевала в этом; между тем отец, тихонько пробравшись в сад, в поздний час вечера, сядет недалеко от берега на пригорке и начнёт вслушиваться в грустные песни дочери; песни эти прельщали старика — он слушал и вспоминал минувшие годы, когда был с гетманами на войне... и сладки ему были эти воспоминания.
— Доню моя, доню, ты скучаешь, ты так печально пела, я слушал тебя, и сердце моё плакало! — говорил Василий Леонтиевич, подойдя к Мотрёньке, сидевшей под деревом на том месте, где сквозь ветви синела даль и в ней скрывался Бахмач. Бывало, поцелует её в голову, Мотрёнька поцелует руку отца; он сядет подле неё и просит спеть ещё какую-нибудь песенку, и Мотрёнька грустно запоёт, запоёт и заплачет, — призадумается и Василий Леонтиевич, не зная и не постигая смысла песней дочери, и тоже прослезится.
Мазепа хорошо постигал сердце женщин; победа над каждою из них для него не была трудна: он в этом деле был даже более, нежели гетман на войне. Мазепа ходил по комнате скорыми шагами, закинув руки за спину, в стороне от него стоял иезуит Заленский и говорил о доблестях короля шведского, о доброте короля польского, и представлял стеснительное положение гетманщины. Мазепа не слушал его и время от времени оборачивался к нему с отрывистым: «что?» — и, не расслышав Заленского, отвечал: «Да, правда, правда!», — а в уме своём придумывал верные средства, как привесть в исполнение давным-давно задуманное.
Но многое ему мешало, мешал и Генеральный судья Кочубей. Зная, что жена управляет мужем и что Любовь Фёдоровна тайный враг его, — Мазепа всем сердцем желал погубить семейство Кочубея, обдумал план, план, достойный его адской злости, и старался привесть его в исполнение. Он знал, что Кочубеевы, чрез его погибель, домогаются гетманства; рассчитал на самолюбие дочери и матери, погибель отца, и поэтому решил продолжать свою, впрочем, не притворную, любовь к Мотрёньке, стараясь этим путём узнавать задушевные тайны Кочубеевых, и поджигать мать, которая с некоторого времени смотрела на привязанность Мотрёньки к Мазепе, как на начало позорной любви: она не догадывалась, что сама стремилась в сети, искусно расставленные для неё коварным Мазепою.
— Слушай, Заленский, я хочу послать сегодня вечером в сад Кочубея с письмецом до Мотрёньки... как ты думаешь, кого бы послать?
— Мелашку, о то пройдоха... то такая, что кpiй Боже!
— Мелашку — черноокую?
— Да!
— Ну добре, позови её сюда.
Заленский исчез, и через пять минут в комнату гетмана вошла Мелашка в белой суконной свитке с красным манисгом и дукатами на шее, с повязанною на голове розовою лентой и в красных сафьяновых сапогах. Мелашка в пояс три раза поклонилась гетману.
— Мелашка, ты гарная дивчина, я знаю; слушай, по вечерней зореньке пойди в сад Насилия Леонтиевича и отдай так, чтоб никто не видел, это письмечко Мотрёньке.
— Добре!
— Ну я тебе, как отдашь, куплю красную шёлковую ленту.
— Спасибо! — Мелашка поклонилась в пояс.
— Ну, иди же.
Мелашка ушла. Гетман скоро лёг в постель.
Вечером Мотрёнька, по обыкновению, гуляла в саду, и едва только успела сесть на пригорке против реки, из тёмного калинового куста тихонько вышла Мелашка, подошла к испугавшейся Мотрёньке и подала ей письмо Мазепы; проворно схватила его Мотрёнька, развернула и, приказав Мелашке спрятаться в кусте, начала читать:
«Моё сердечне коханье!
Прошу и очень прошу раз со мною увидеться для устного разговора, когда меня любишь; не забывай же; помни слова свои: что любить обещала и мне ручку свою беленькую дала. И повторяю, и сто раз прошу, назначь на одну минуту, когда будем видеться для общего добра нашего, на которое сама же прежде этого соизволила; а пока это будет, пришли, намисто с шеи своей, прошу».
Прочла Мотрёнька это письмо, и в уме её родилась мысль, что оно подложное и едва ли это не дело её матери.
— Кто писал ко мне письмо это, так его, вот так! — сказала Мотрёнька, разорвала письмо на две части и бросила в куст.
Мелашка ушла, Мотрёнька поспешно взяла куски письма, сложила их вместе, несколько раз прочла его и потом осторожно сложила его и спрятала.
Мазепа, опечаленный такою излишнею осторожностью Мотрёньки, схватил лоскуток бумаги и написал.
«Моё сердечко!
Уже ты меня иссушила красным своим личиком и своими обещаниями.
Посылаю теперь до вашей милости Мелашку, чтобы о всём поговорила с вашею милостию; не стерегись её ни в чём, ибо есть верная вашей милости во всём.
Прошу и крепко по нужде вашу милость, моё сердце спросивши, прошу, не откладывай своего обещания».
— Завтра буду в полдень, к гетману! — сказала Мотрёнька Мелашке, прочитав письмо Мазепы. Мелашка ушла.
На другой день Любовь Фёдоровна уехала вёрст за десять от Батурина. Василий Леонтиевич также выехал. Мотрёнька, под предлогом посещения знакомых подруг, тайно пробралась в дом гетмана.
Мазепа сидел в своей парадной зале, вокруг него толпились негры, карлики, казачки; по углам и у дверей стояли рослые гайдуки; на персидском диване рядом с гетманом сидел Винницкий ректор иезуит Заленский.
Гетман был страшно печален, гнев и слабость попеременно проявлялись в сумрачном его взоре, он смотрел на яркое отражение от солнца цветных стёкол, игравших по стенам и на полу.
— Горе, Заленский, чёрное горе! — сказал Мазепа по латыни, и тяжело вздохнул.
— Ясновельможный, будет весело, когда закипит война за славу народа; будет весело, когда запылает кровавая месть за ясневельможную честь твою; думы чёрные твои улетят, когда прискачет к нам в гетманщину непобедимый друг твой Карл и привезёт тебе корону!
— Ох... ох... ох!.. Ты на словах, как на бандуре, играешь.
— Песня хороша, ясневельможный, потому и хорошо играю.