Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 80

Сто грамм своих первых Максим выпил махом, горло обожгло, отвыкло, кровь побежала резво, как зверь. Максим руки потер плотоядно, глянув напористо на Ульяну, зацепил селедку, огурец.

Чтения продолжались.

«Превратился бы в тетерева, но не найти такого колдуна, которые превращали бы людей в птиц и зверей. Тетеревом легко бы дожил до конца этой войны, а бойцом — не знаю».

— А я бы… — Ульяна мечтательно закинула руку за голову, опять откинулась. Стало видно, что она без трусов — в какую бы птицу… В чайку, как в пьесе? Они вонючие, грязные. В ласточку? Вот сойка хорошая. Название хорошее — сой-ка. Тебе, Макс, какие по душе птицы?

— Ну, не в тетерева…

— Да глупости это, в птицу, чтоб войну пережить, — перебил Арбузов. — В городе давно ни одной, и в лесу им не сахар. Чтоб войну пережить — тогда уж в пень.

И захохотал.

— Но он ведь хочет в одушевленное, — возразила Ульяна.

И захохотала.

Взгляд приковывали пальцы ног: крупные, уверенные, как изрядная ягода.

«Я не пользовался ласками женщин больше трех месяцев, ну да и ладно. Вчера стояла хорошая погода. В такую погоду я согласился бы умереть на охоте. Такой удивительный осенний день с ружьем в лесу дает больше наслаждения, чем любая женщина».

— Дурачок все же, — расценил Арбузов. — В хорошую погоду хочется жить. Это в плохую бывает… о чем только не задумаешься.

— В хорошую романтичнее, миленький, — не согласилась Ульяна. — Аты, Макс, что думаешь круче — осень в лесу или любая женщина?

— Объединить может быть холодно, — улыбнулся Максим. — Но можно последовательно. И не любая.

— А у тебя так случалось, чтобы три месяца… — Ульяна встала, подошла близко.

— Безбрачия! — хохотнул Арбузов.

— Было дело, — признался Максим.

— Ну мы тут тебе… не позволим такого… Антон, глянь, да у него четыре пальца на руке! То-то он норовит в перчатках!

— Да я давно заметил…

Дальнейшее происходило само. Максим заботился лишь, чтобы не суетиться. Раздеться спокойно, с достоинством. Не рвать пуговицы. Кончил он позорно сразу, но, к счастью, вторично возбудился мгновенно.

— Сильней! Сильней! — кричала Ульяна.

Арбузов раскинулся в низком кресле, в первом ряду партера, можно сказать. Он делал ровно то же, что и при том допросе, так же громко и тяжко пыхтел, с той разницей, что Максим не тушевался теперь на него смотреть. Недолго смотрел, но узрел скукоженную причину такой замысловатой семейной практики.

Он чувствовал себя победителем и завоевателем. Мысль о том, что его просто использовали (а Арбузов, провожавший в коридор, «Без меня не сметь» предупредил весьма по-хозяйски), приходила к нему бессонной ночью, но так, лениво. Ощущение завоевательности оставалось. Ведь взял чего хотел? — взял.

Водка бередила кровь, скорее утро, документы, списки перпетуумных изобретений!

82

Последней каплей стали картинки на дверях комнат в варенькиной квартире.

Чижик, причем, сама спросила, что же за картинки. Она их и раньше видела, будучи в гостях, но не акцентировалась. В мирное время — чего, везде всякие картинки.

Варенька всплеснула и взахлеб рассказала, что придумал Арька, и как они календари перерывали, и как потом Арькин папа…



Потом пили чай, ели хлеб с тоненьким слоем масла, и Чижик сказала:

— Ты меня извини, Варя. Не оставлю я так тетю. Сердце не на месте — нехорошо там с ней…

83

С заколоченного фасада Кузнечного рынка приглядывали за Генриеттой Давыдовной два преисполенных каменных кузнеца, а между ними — зодиакальный почему-то круг. Раньше Генриетта Давыдовна на него не обращала. Поискала свой знак. Рак. Хороший, с клешнями. Клешней-то Генриетте Давыдовне как раз не доставало, но жить в своих мечтах вместо мира, что Саша считал главным признаком Рака: это как раз про нее. И желание забиться в панцирь, в домик всегда присутствовало. Только пришла к рынку, а ноги уже просились назад.

Ее пару раз неласково толканули, отошла к ограде напротив, продолжала озираться, не решаясь приступить к торгу. В муфте Генриетта Давыдовна имела бранзулетку, старую, по наследству, сжимала в ладони, бранзулетка впивалась, но боли Генриетта Давыдовна не чувствовала.

Публика мельтешила, двигалась по-броуновски, сноровистые бабки, косовзглядые подростки, медленные тепло одетые крепкие мужчины, цепко зыркавшие из как бы прищуренных глаз. Ветошные дистрофики, пусто путавшиеся в толпе, будто для ругани поставленные. Товаром никто не размахивает, все под полой, в карманах да шепотком. Промелькнул подросток, похожий на ученика из школы, Генриетта Давыдовна быстро отвернулась. Ноги в ботинках, обмотках, уже вот и валенки в галошах, месили непрочный снег, рыхлый, грязный.

Все были страшными. Генриетта Давыдовна потом и не помнила, как заговорила с одним из крепких, вальяжных, суетливо выдернула бранзулетку, оцарапавшись. «Выхватит да убежит…», — подумала с ужасом, хотя убегать вальяжному было не к образу: такой бы захотел отобрать, так бы отобрал, что она сама бы и драпанула — от позора.

— Черного буханка, — глухо предложил страшный.

Генриетта быстро засунула бранзулетку вновь в муфту. Это была лучшая ее бранзулетка, вообще лучшая оставшаяся вещь, лучше даже чем пальто Александра Павловича. Дома, про выработке тактики, привлекла экспертом Патрикеевну, которая оценила товар в два кг муки. «Хорошей… Сама, что ли, пойдешь?». Генриетта Давыдовна испуганно кивнула. Патрикеевна хотела было что-то сказать еще, рот открыла даже, но передумала и рот закрыла.

Теперь Генриетта Давыдовна была довольна, что не дала себя провести. Ишь, буханка! Не на ту напал. Подбоченилась, а отказать-то мужчине и забыла. Тот стоял, ждал терпеливо. Не торопился никуда. Спросил, наконец:

— Аль оглохли, барыня?

Барыней назвал! Даже и без насмешки.

— Нет, мерси, — нелепо прозвучало. — Меня ваша цена… не заинтересовала.

— Сколько ж угодно?

— Два муки! — выпалила Генриетта Давыдовна. — Хорошей. Килограмма!

Страшный — не такой уж и страшный! — неодобрительно покачал головой, отступил в толпу.

Впереди, прям перед зодиаком, раздалась ругань, это дистрофик, валясь, вцепился в пальто какой-то бабе, да так и повалил ее — тоже не сказать что телесную — вместе с собой в грязь. Генриетта Давыдовна продолжала держаться в сторонке. Еще кто-то подходил, но бранзулеткой не прельстился, женщина с узким лошадиным лицом предложила денег, но мало, да и возись потом дальше с деньгами. Давешний вальяжный — Генриетта Давыдовна заметила — показывал на нее, почти не таясь, шнырявому, блатоватого вида, в кепке. Генриетта Давыдовна охватилась нехорошим предчувствием. И кузнецы на фасаде словно бы приотвернулись! Но нет, надо не сдаваться. Внутренним аргументом такой стал почему-то: Патрикеевна засмеет.

Шнырявый скоро обрисовался, предложил полтора муки.

Генриетта Давыдовна не согласилась. Следующие полчаса корила себя, правильно ли. Взвыла было тревога воздушная, толпа ахнула и колыхнулась, как тесто, но тут же прозвучал отбой. Тревога вскоре появилась с другой стороны: волнение, конское ржание и крики с другого конца переулка. Генриетта Давыдовна поняла, что такое: это милиция на конях разгоняла толкучку. Собралась сворачиваться, но тут возник как лист перед травой первый вальяжный, с большим довольно-таки пакетом.

— Уговорили, барыня, два килограмма! Скорее только — менты жмут!

— Два ли? — усомняясь, Генриетта, однако, уже отдавала бранзулетку, не помышляя и заглянуть в пакет.

— А сколько же? — удивился, едва не обиделся вальяжный, испарился.

Генриетта Давыдовна тоже припустила домой, в обход, через Б. Московскую. Бежала вприпрыжку, как сытая или молодая: поменяла, поменяла!

Вареньки не было, мама ее спала в качалке. Патрикеевна как раз доедала суп с запахом рыбы. Похвасталась перед ней.

— Два кг взяла? — не поверила Патрикеевна.

— Два! — гордо выпятилась Генриетта Давыдовна, вспомнив как нарекли барыней. — Сколько же!