Страница 46 из 52
В реальности я уже к десяти — моим десяти, его одиннадцати с хвостиком — годам догнал его ростом и статью. Нас стали путать. Сначала я этим гордился — как же, догнал старшего, — но потом стал обижаться. Как же нас можно путать: я такой красивый, стройный, энергичный, а он… У него не было таких блестящих глаз, его тусклый взгляд, казалось, всегда был обращен внутрь. Он всегда смотрел при ходьбе в землю, плечи его рано ссутулились. Мои волосы кудрявились здоровьем, его — свисали с плеч высохшей травой. Нас невозможно было спутать, но иногда нас все-таки путали, и я хорошо помню, как мне это не нравилось. Я мечтал быстро вырасти еще много выше Жерара, чтобы уже никто не смел сказать, что я — это он. Жерару все это было безразлично, и его безразличие злило меня, и я завидовал больше и больше.
Я хотел быть первым до такой степени, что долгие годы даже учился лучше Жерара. А ведь Жерар был умнее меня, въедливым аналитичным умом, и усидчивее меня, он много времени проводил за размышлениями, но учился хуже. Дело в том, что он интересовался очень немногими предметами: одни, например геометрию, он изучал с какой-то фанатичной яростью, но совершенно игнорировал другие — историю, например. По этим ненужным ему предметам он всегда имел плохие отметки. К средним классам я тоже забросил науки, знание стало мне казаться делом, что ли, немножко немужским, неестественным, хотелось быть первым в драках и футболе, а не в глазах учителей. А Жерар так и держался своей неравномерно-ровной линии: октаэдры и треугольники оставались в фаворе, а Меравинги с Капетингами — в немилости.
Жерар копил марки, часто ездил в Бордо пополнять коллекцию. Рано ему разрешили поездки одному — то есть, конечно, на машине с водителем, но без сопровождения других взрослых, и марки он выбирал самостоятельно, водитель ждал его в машине, и расплачивался тоже сам. Я к тому времени уже был сильнее и, стало быть, — я так считал — взрослее, но мне родители ничего такого не разрешали, и я завидовал брату черной завистью. Я мечтал о маленьком, в половину настоящего, гоночном автомобиле, ярко-красном, сверкающем, я представлял, как я обгоняю на автобане наш гигантский черный лимузин и показываю язык Жерару, а он смотрит на меня с ужасом и восхищением, а когда он приезжает в Бордо, я уже скупил все марки и обклеил ими свой сверкающий автомобиль, а Жерару марок не досталось.
Мой первый автомобиль, кстати, и случился потом ярко-красным, как в мечте. За рулем я почувствовал себя рыбой в воде и некоторое время грезил даже стать гонщиком. У меня многое легко получалось, и, может быть, поэтому я ничем в жизни так и не занялся всерьез. Я легко и быстро достигал первых высот всего, за что брался, а дальше наступал момент, когда требовался уже не талант, а долготерпение, и мне становилось скучно. А Жерар так никогда и не сел за руль. Как повелось в детстве, так всю жизнь он ездил с шоффером, причем с детства на заднем сиденье, за спиной шоффера, и я думаю иногда, что Жерар вообще никогда не сидел на переднем сиденье и не видел, как дорога ест километры серого полотна.
Я так и не уловил принципа, по которому он собирал свою коллекцию. В ней попадались марки на самые разные темы, и в моем представлении они не складывались в ансамбль. На его марках никогда не было людей и животных, но частыми гостями были механизмы, архитектурные сооружения, пейзажи в дымке — туман над озером, и еще гербы, ради которых Жерар терпел и часто начертанных на них животных и людей. Располагались марки в кляссере в перепутанном порядке, марки из одной и той же серии гербов какой-нибудь страны разрозненно соседствовали то с парадным портретом алой пожарной каланчи, то с пространственной схемой атома углерода. Иногда, рассматривая вместе с Жераром альбомы, я силился постичь его логику, иногда мне казалось, что я нахожу закономерность в чередовании цветов: зеленый луг, зеленое здание, герб с зеленым цветком располагались подряд.
Потом пришла пора терять невинность. Жерара, хоть он и был на два года старше, такие вещи словно бы не занимали, у него не было вовсе никаких подружек, и для меня делом чести стало обставить его, стать мужчиной раньше, чем он. Видимо, я недурно смотрелся в свои неполные пятнадцать, так что мать одного из моих приятелей, живущих в Нижнем городе, положила на меня глаз и, опередив моих сверстниц, в один прекрасный день затащила меня в свой дровяной сарай, и я увидел взрослую — старше, чем ты сейчас, Эльза, — женщину, которая голая лежала передо мной, но испугался, что не смогу, и сбежал. Потом я плавал в море, плавал и клял себя за трусость последними словами, а когда пришел домой, обнаружил там настоящий скандал. Нашего наставника, длинноволосого гасконца, не так давно нанятого для нас с Жераром для уроков фехтования и верховой езды, я застал уже на пороге, и было понятно, что это не что иное, как изгнание из дома. Гасконец, впрочем, был не слишком смущен, как будто его постоянно выставляют за порог. Отец все никак не мог успокоиться, речь была о каких-то чудовищно непристойных журналах и фотографиях, которые обнаружились в комнате Жерара. Уроки гасконца не ограничивались седлами и клинками, мой брат сделал гораздо большие успехи в непредусмотренных занятиях.
Жеманные манеры гасконца безотчетно раздражали меня, хотя я оказался способным учеником. Жерар из седла просто падал, шпагу ронял при первом же выпаде, но нервный гасконец был к нему очень снисходителен… Я только слышал, что это бывает между мужчинами, но никогда не мог представить, что такое может произойти в нашем доме. В те времена педерастия уже гордо подымала голову из кустов, но в провинции к ней еще относились с подозрением и презрением. Невероятно, но и тут я умудрился почувствовать себя ущемленным. Я, такой сильный и ловкий, не смог общепринятого, а Жерар уже обрел опыт, о каком в наших краях ничего толком и не знали.
Вскоре я сам добился нового свидания с той зрелой мадам, и за месяц наших встреч она многому меня научила. После таких уроков я уже щелкал ровесниц как орешки и, конечно, гордился своим ухарством. А Жерар надолго уехал в Париж, стал студентом Сорбонны, и я видел его редко. Когда он вернулся, его ориентация была уже очевидна, постепенно у нас к ней привыкли — каждый, конечно, в меру своей толерантности. И когда однажды, отправляясь спать, он приобнял меня за плечи, я ощутил вдруг незнакомое чувство: нет, мне не захотелось стучаться ночью в его спальню, но я почувствовал какой-то смутный порыв.
Меня с детства влекли сложносочиненные, небывалые существа: кентавры, русалки, фавны. Я представлял — каково это, быть кентавром, нестись по лугам наперегонки с другими… В будущем, думал я, можно будет на заказ сделать из себя кого угодно, можно будет заказывать себе немыслимых животных, котособак… Я даже взял несколько уроков у местного таксидермиста: он меня выгнал, когда, воспользовавшись его отлучкой, я пришил к дятлу голову от глухаря… Оптимизация организма, отсечение лишних функций, соединение напрямую — вот что меня волновало. Но больше всего меня возбуждала возможность переделки человека.
В детстве этим увлечены многие. Завораживают все эти бетмены, робокопы и монстры с лазерами вместо глаз. С годами проходит, но не у всех. Для некоторых это становится делом жизни, идеей, манией. В общем, в деле усовершенствования гомо сапиенса я видел грандиозные перспективы, что было не последней причиной моего поступления на хирургию, хотя, возможно, еще более важной причиной было желание перещеголять Жерара, освоить действительно трудное дело. Запал, по обыкновению, пропал у меня быстро, единственное, что я хорошо научился делать, — это глубинные татуировки, я скоро понял, что нового Франкенштейна из меня не выйдет, но вот хороший организатор — вполне, я могу зарабатывать деньги и финансировать исследования. И тогда состоялось возвращение блудного сына — я ретировался в семью. А вскоре и Жерар, который провел пару лет в Индии и Тибете, вернулся домой еще более согбенный и молчаливый и больше уже никогда никуда не выезжал, гулял по саду (он сторонился океана и редко выходил в город) и предавался в своей комнате загадочным медитациям.