Страница 7 из 66
Евдокия задумчиво, на ходу поправляя косу, купая босые ноги в горячей пыли, поднялась в гору по плетенной из тальника улочке, заросшей лопухом, будыльником и крапивой.
— Мамка! Ну скоро ты, что ли?! — с укором позвал Андрюшка, стоящий на верху обрыва, и протянул к матери руки за плетенкой с бельем.
Дед подождет, думала она, свекру спешить уже некуда: вот-вот помрет, старый хрыч, а все сторожат каждый ее шаг стеклянные хозяйские глаза, его тонкая казачья плетка и черные толстые заборы его дома, только озерный берег и был ее отрадой.
Евдокия остановилась и оглядела озеро до горизонта: на том берегу, красном от красного солнца, до половины ушедшего в землю, голые красноармейцы купали красных коней.
Каждый вечер они купают коней…
И каждый день Евдокия полощет белье внизу около лодки. Вечерние купания лошадей были для деревни волнующим зрелищем. Дети, бабы и старики из каждой усадьбы толпились за плетнями в своих огородах и, полузгивая семечки, терпеливо всматривались в степное марево, ожидая, когда его закроет большое пыльное облако и из этого облака начнут выскакивать по четверо на белый тракт краснозвездные всадники.
Каждый вечер деревня ждала событий, так или иначе связанных с этими всадниками.
Сказывали, что красное войско ловит недобитые кулацкие и белогвардейские банды по округе; сказывали: мол, красные охраняют тех, кто с диковинными машинами разбрелся по степи и роет землю, а другие сказывали: не землю роют, а клады ищут, передавали также шепотом, втихомолку, что всех детей и баб, и скот, и добро — отберут и вдаль увезут, как татары, в полон, а деревню с огнем повенчают…
В общем, зашевелились казачьи дворы, забеспокоились молодки, затаили злобу мужики-староверы, те, кто побогаче, да и перед новой властью нечист, завздыхали бабы, потерявшие мужей, кто в германскую, а кто в гражданскую…
И каждый вечер — в огород, смотреть на облако, на сиреневый берег озера, смотреть на купание, слушать ржание лошадей, мужские крики и песню о том, что в Красной Армии штыки, чай, найдутся. А потом из огородов — к избам, смотреть, как идут стройными рядами чистые и свежие лошади и люди, кто к кому на постой.
Только не к Евдокии: свекор никого не пустил.
Глава 4
ЗОЛОТЫЕ ВЕТРА
Василий часто стал пропадать на покосе, возвращался в станицу ночами, ждал Евдокию каждый день допоздна. Она не приходила, не могла, не решалась или просто посмеяться над ним захотела. Ему стало казаться: уж не сном ли обернулась их встреча и любовные обнимки на берегу?! Он давно уже выкосил луговину около берез и сметал травы в три плотных стожка, поближе к камышам, но продолжал приходить туда, находилась кое-какая работенка. Василий сознавал, что дело не в работенке, а просто он места себе не находил, истомился, Евдокию ожидаючи. Мысли о сватовстве тоже занимали его все больше и больше, и он уверял себя, что стоит только начать, как дело сразу подвинется, да и Евдокия не приходит на покос, желая, наверное, чтобы он сначала посватал ее…
И однажды в разговоре с матерью, он намекнул: пора мол, ему кого-нибудь посватать.
Аграфенушка так обрадовалась решению сына, что забыла перекреститься на образа и сразу же развернула перед ним целый базар станичных невест.
Расхваливая каждую, она терялась: какая же из них богаче и красивее и, назвав чей-нибудь двор, где дочь на выданье, осматривала сына, любуясь им, и отметала одну за другой.
Дотрагиваясь до него жилистой сухонькой ручкой, она, помолодевшая, сообщала ему имя новой счастливицы, обдуманной, очевидно, еще с утра.
Вскоре Василию это надоело, и он, усадив мать напротив себя, прямо сказал ей о Евдокии.
Аграфенушка сначала кивнула, словно согласна, потом заплакала и надолго замолчала.
Ее доброе родное лицо сразу постарело, пропали веселые лукавинки поблескивающих глаз, что были у нее во все эти радостные и суматошные дни выбора.
Василий понял: кровно обидел мать, мечтавшую всю жизнь о невестушке для единственного сына.
— Оно, конешно, сын… — сказала она, вздохнув и сложив руки под грудь, — королеву какую нам искать неча. Но ты сам посуди. Есаул Кривобоков только на Евдокии и держится. Разве отдаст он ее за тебя? К нам в дом не отпустит. К себе в дом тебя возьмет. И будешь ты гнуть шею на него в работниках. И еще одно недоброе дело — дите! Да и Михайла… муж ее законный не то жив, не то — в нетях. Негоже, сынок, тебе с чужой женой да с готовым дитем жизнь начинать. Ее надо с вольной невесты ладить! Вот тебе весь мой сказ материнский, а там — поступай, как знаешь.
Аграфенушка замолкла, ждала, что — сын. Откуда ей было знать, что сын, слушая ее, видел Евдокию как наяву. Слышал ее голос сердечный. Вспоминал обнимки. А ожидание ее всей, того, чего он еще не знает?! Ожидание вечерами в бестолковой канители на покосе, где травы дурманят, и всюду она и она… «Нет, матушка! Нет. Супротив сердца своего я не пойду — стучать перестанет!»
Он поднялся, неловко брякнув руками о край стола, сказал примиряюще, бодрясь:
— Ладно, маманя! Вроде и твоя правда, как правда. А только и я не конь, чтобы свое солнце лягнуть. Погодим пока с этой заварухой, может, все по человечеству и выйдет.
Уходя, он услышал за спиной усталый вздох матери: «Ну и слава богу!» — и вышел на воздух, в полдневное пекло, лицом в желтое небо, в котором не было солнца — расплылось.
Ему было некуда идти сейчас, кроме как вдоль станицы по тяжелой горячей пыли к сельсовету, где стояло одинокое дерево: огромный тенистый на полнеба тополь.
Там, около тополя, в его зеленой прохладной тени, был длинный дощатый магазинчик кооператива, и в ожидании товаров по твердой государственной цене собирались жители и судачили, как бабы у колодца, вразнобой, кто о чем…
Ждали соль, ситец, керосин, спички, железо, леденцы… О председателе кооператива, кладовщике и охране их — трех красноармейцах — не говорили по причине простой: новая, Советская власть обслуживает аккуратно, привозит в срок то, что необходимо в первую очередь.
Василий увидел в тени под тополем мужиков, лежащих полукругом на траве и сидящих на сельсоветских бревнах. Бревна были завезены на починку дома еще в прошлом году.
Подводы уже пришли, магазин еще не был открыт, поодаль около коней трое в буденовках что-то жевали, поставив винтовки меж колен.
Василий подошел ко всем, поздоровался и присел на землю рядом. Он любил слушать, что говорят люди, и всегда молчал, если к нему не обращались.
Голоса казаков, приглушенные, неторопливые, тонули в знойном воздухе, уплывали по желтой улице, и там, у заборов и дворов перечеркивались кудахтаньем кур, одиноким лаем собаки, скрипом колодезного журавля или истошным бабьим плачем.
Каждый день собирались, дымили, бередили головы друг другу слухами, предположениями, сообщениями — судачил на миру растерянный народ.
Василий ждал, что услышит что-то важное для себя, для всего, что составляет его жизнь, его время, которое есть и которое будет, и все, о чем говорили, связывал с Евдокией, словно только об их судьбе эти люди и могли говорить.
Он слушал:
— Дак целый месяц она молилась да молилась на трех святых, Гурия, Самона и Авила. Все одно муж пьет да ее бьет…
— Сказывают, нынче мало скота на Акмолинск перегоняют. Поредел, отощал после гражданской…
— Кто-то бабу и образумил. Сходи, мол, на базаре старичок такой ходит, носит крест в нагашнике. Вручи ему семь рублей — он мужика твоего и отворожит.
— Овца тогда семь рублей стоила.
— Известно поредел отчего. Люди друг дружку гуртами убивали — некому было скотом-то заниматься.
— Ворожил старичок. Повторяй за мной, говорит, слова такие: яма луговая, баба круговая. Синенькая шубка — семь рублей не шутка.
— Мотьку Жемчужного, кока-повара нашего, говорят, в перестрелке чуть не кокнули.