Страница 44 из 66
В сенях освободился от колючей куртки, бросил на срубленную кадку.
Из комнаты в темноту протиснулась жена — почти раздетая, с голыми плечами. У нее блестели глаза, а рукой, измазанной тестом по локоть, она придерживала грудь. Хотелось шлепнуть по ее спокойной, широкой спине. Пыльников вдруг застыдился, будто рядом был кто-то третий.
— Оденься, лошадь, — устало буркнул он.
Вчера он с женой собирался покопаться в своем обширном саду, а сегодня раздумал, вспомнив, что сыновей нет дома. Их, трех — лобастых, месяц с лишним назад отослал в колхоз на лето, зарабатывать хлеб и сено. Ждал каждый день — прибудет обоз с сеном.
Жена молчала, накинув полотенце на плечи, следила за мужем: настало время обычного «вопросника». Спрашивал глухим отцовским баском, требующим почтения:
— Не прибыли?
Жена отвечала доверчиво и беспомощно, как большая толстая девочка с ломким печальным голосом.
— Наверно, завтра.
— Пора бы уж. Навес для сена готов?
— Не управилась с дочерью-то. Да и то сказать, мужская это работа. Антонине все некогда. Сам для экзаменов священные часы ей отвел.
— Тонька где?
— С подружкой ушла, Клавдией. С работы сниматься.
Дочери Пыльников категорически предложил учиться в техникуме. Быстрее закончит и работать начнет «профессионально».
— В техникуме проэкзаменовалась, значит.
Жена не поняла: спрашивает он или утверждает, поторопилась обрадовать новостью:
— В институте будет учиться… зачислили!
— Это как понимать?! — поднял брови Пыльников.
Жена, опасаясь гнева, торопливо объяснила, что к техникуму у Антонины сердце не лежало, а вот в институт, хоть и трудно было, сдала экзамены, да оно и лучше.
— Чертова перечница… — выдохнул не то недовольный, не то обрадованный Пыльников. В душе он был польщен, что его дочь приняли в институт, тогда как другие, например, дети соседей, ревом ревут — не сдали экзаменов ни туда, ни сюда.
После вопросов Пыльников, как обычно, принимался за недоделанные неотложные дела по хозяйству, а потом шел мыться, есть и долго спать, пока не разбудят. Чуть сгорбившись, он сразу же прошел мимо жены на кухню в ванную комнату. Жена вошла следом, чуя недоброе.
— Что с тобой, Степа? Глаза-то лихорадит как! Не заболел ли?!
— Заболел. Не мешай.
На свету снова встало в глазах пламя… «Авария! Авария!» — стучало в висках, заставляло закрывать глаза, морщить в раздумье лоб.
— Опять газу наглотался? — участливо спросила жена, сдирая тесто с локтей.
Произнес раздельно, громко:
— А-ва-рия, — чтоб отстала.
Жена, покачивая головой, заохала, села на табуретку.
Пыльникову захотелось выпить. В старом рассохшемся дубовом буфете графинчик был пустой.
— Где водка?
— Да… выпила я…
— Праздник, что ли…
Развел мыльной воды, шумно заплескался, отфыркиваясь: теперь-то он у себя дома! Здесь была своя, отгороженная ото всех жизнь с достатком, покоем в полутемных комнатах, с кроватями, диванами, комодами, коврами, вещами. Радиоприемник моргал зеленым веселым глазом, соединял с другим миром, несшим в эти комнаты музыку, события, непонятную иностранную речь. Рядом с радиоприемником — пианино, на котором никто не играл. На стенах зеркала, дешевые картины художников местной артели, серебристый тюль до пола и ситец занавесок на окнах, строгие прямые половики. Здесь меньше думалось, забывалось все, кроме самого дома с вещами и семьей, с забором и бедной злой собакой на цепи.
Но в этот день Пыльников даже на время не мог забыть цех, аварию.
Раздраженный он ехал в трамвае, почти бегом шел степью в тишину Крыловского поселка, где у дороги стоял его дом. У него все время дрожали руки. Чтоб успокоиться, разглаживал трамвайный билет с длинным черным рядом цифр и, как ему казалось, с роковым числом «0017—164539». И пока шел степью, и здесь, дома, не покидала тяжесть тревоги. Он понимал, что авария сразу поколеблет его авторитет старого кадрового рабочего, ляжет темным пятном на его биографию. Так что с Доски почета — долой!
Правда, у начальника цеха он сумел доказать свою невиновность: все объяснилось тем, что печь не выдержала трехсотую плавку, что настала пора капитального ремонта. Все шло хорошо, но черт дернул подручного Чайко за язык — ляпнуть, что в летку по приказу Пыльникова замуровали железную трубу (уже который раз), чтоб легче и быстрее было разбивать летку для пуска металла.
Главный сталеплавильщик Рикштейн прицепился к показаниям Чайко о заделанной не по инструкции летке. Пыльников испугался: не было ли здесь догадки о его вине?!
Байбардин (чудак-человек) принимал вину целиком на себя (валил бы все на старость печи!): он как мастер не проконтролировал заделку отверстия и дал распоряжение на доводку металла, приказал прибавить газу.
Рикштейн записал и это. Дело принимало другой оборот — не опасный для Пыльникова, и сталевар поспешил прикинуться виновным больше, чем мастер: сделал вид, что его тронули благородство и честность старого мастера.
Это был пока разговор — хуже всего следствие! Может, все утрясется: свалят на печь, а людей оставят в покое. Если вину разложить на всех — утрясется. Если откроют, что кто-то один виноват в аварии — то есть он, старший сталевар, отвечающий за плавку, — то будет худо!
Снятием премиальных не обойдешься — судом дело пахнет… За халатность!
Остается ждать приказа директора, вызова в юридический отдел. Вот так всю жизнь тревога за себя, за свое место в жизни. Все время беспокойство, все ждешь чего-то. И сейчас снова трещина, снова все под угрозой. Может быть, до суда дело не дойдет, а все-таки… Нет! Пыльникова трудно свалить! Он сам решит все просто: не дожидаясь, рассчитается, уйдет с завода, даже выплатит штраф за убытки. Эта мысль снимала тяжесть и тревогу с души, а главное — он будет свободен вообще от аварий, от тяжелой горячей работы, от обязанности быть к стольким-то часам на заводе! Пора уже и на покой. Годы в последнее время дают о себе знать. Правда, денег на сберкнижке у него нет: сознательно не заводил вкладов, считал это глупым и наивным делом: мол, деньги кладут в сберкассу от страха, чтобы не пропали, потому сам всю зарплату и доходы от хозяйства, вырученные на базаре, плавил в движимое и недвижимое.
Конечно, он проживет и без завода. Сыновей вырастил: лбы крепкие — заработают. От дочери помощи ждать нечего, ее бы замуж выдать и с рук долой. Яблоневый сад, огороды, две коровы, свинья и разная птица — это же живые рубли да не на день, два, а на годы. Можно отдыхать от праведных трудов и ждать, пока в один прекрасный день по радио объявят: «Завтра коммунизм!» Квартирантов пустит, пенсию будет получать… Пенсию! Эх! Печаль одна есть, загвоздка. До пенсии стаж не вышел: года не хватает. Пыльников, спохватившись, почувствовал, как ему стало до злости досадно: мечте уйти с завода пришел конец так же просто, как пришла и она сама. Жаль зачеркивать всю трудовую жизнь одним годом. Право на пенсию он никому не отдаст! Как он не подумал об этом раньше! Всеми правдами и неправдами нужно удержаться на заводе. Нет! Пыльников из металлургии никуда! Пусть будет стыдно в цехе перед другими, пусть заглядывают в глаза, качают головой, кто с сочувствием, кто с осуждением: «Как же это вы, а?»
Пыльников лег на диван. На кухне жена толкла что-то в ступе. Попросил:
— Не грохочи.
И она ушла грохотать во двор. «Глупая…» — зло подумал он о жене.
Женился Пыльников рано, не отгуляв своей молодости в хороводах и на посиделках. Братья еле-еле вели свое хозяйство, им не терпелось скорее отвязаться от лишнего рта в доме. Не любили его за то, что был скупее и хитрее их, мечтал отделиться и зажить собственным домом. Изба была готова — не хватало жены! Гулял по деревням, в компаниях, на вечеринках, высматривал красавиц — по сердцу ни одна не пришлась. Долго бы еще выбирал, не приведись случая у себя, в деревне. После осенних работ гуляли парни из двух деревень. Глушил самогон вместе с ними, вместе с ними же обхаживал дочь хозяйки — чернобровую богатую дуру, за которой ухаживали все и засылали сватов женихи. На вечеринке, опьянев, нахально поцеловал чернобровую, опрокинул стол, выругался и бежал. За ним погнались свои и чужие парни. Отрезвев от быстрого бега, испугался — убьют, а жаль, молод, да и жениться скоро. Забежал в чей-то двор, там под навесом сарая толстая деваха что-то молотила цепом.