Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 110

Вера Борисовна поднялась навстречу:

— Не получилось?

— Вот, — показал он билеты.

В фойе кинотеатра перед началом сеанса она тихо стояла рядом, но вдруг весело рассмеялась негромким, но звонко, словно бы с вызовом, рассыпавшимся смехом; приподнялась на носках и шепнула ему на ухо:

— А на тебя женщины смотрят.

И легко, почти незаметно взяла его под руку, но получилось это так, что у него на руке окаменели мускулы.

4

К осени его выписали из госпиталя и направили командиром батальона в запасной полк, формировавшийся в лесу недалеко от города. Дни стояли ясными, небо было стеклянно-прозрачным, а воздух свеж и сух. Жил он в землянке. Багровые листья, опадая с деревьев, заваливали ее сверху, и землянка выпирала из пожухлой травы пламенно-красным бугром.

В гости к ней ему удавалось выбираться часто, но они почти не встречались: на фронте шло наступление, и она сутками пропадала в госпитале. Зато с ее мамой и с Мишей он наговорился вдосталь и как-то незаметно, между прочим, перетянул старый диван, заново обил входную дверь, чтобы из нее не торчала вата, и даже подправил кухонную печь, которая у них стала чадить.

Ближе к зиме, когда лужи у солдатского умывальника на вытоптанной до голой земли поляне по утрам стало затягивать паутинно-тонким льдом, в штабе Андрею Даниловичу сказали, что полк завтра уходит на фронт. Он вымолил у командира полка отпуск до вечера и кинулся в город прощаться. Погода давно уже испортилась: дул ветер, и падал сырой, с дождем снег. В знакомом подъезде почему-то было грязно и сумеречно, каменные ступеньки источали мозглость.

К счастью, Вера была дома — не надо было торопиться в госпиталь. Она открыла дверь, впустила его в комнату, а сама забралась с ногами на диван и закутала плечи старой шерстяной шалью.

— Холодно очень, — пошвыркивая носом, сказала она. — До вечера мне отдохнуть дали, а дома ужасно холодно.

Комната действительно выстыла: поставленная на зиму круглая чугунная печка с длинной, углом изогнутой трубой, выходящей на улицу через забранную листом железа форточку, чадила, но грела плохо.

— Чего она у тебя так вяло горит? — кивнул он на печку. — Растопить бы надо.

— Ах, да топила я ее, топила... Так ведь не горит.

У печки стояло ведро с углем. Уголь мелкий, почти порошок, такой может разгореться разве что на сильном огне. Открыв дверку, Андрей заглянул в беловатое от дыма нутро печки и усмехнулся: она накомкала туда бумаги, подожгла ее, сверху насыпала уголь; вот и чадит печка, не греет.

— Дрова у тебя есть? — спросил он.

— Есть немного. Там... В ванной... Поленья какие-то сучковатые, и топором их не расколоть, и в печку они целиком не влазят.

Он засмеялся.

— Чего ты хохочешь? — обиделась она. — Правду же говорю.

— Так какое же полено сюда целиком влезть может, — вновь засмеялся он.

— Да колола же я, колола... — она опять шмыгнула носом.

Ему стало жалко ее, он сказал:

— Посиди. Я сейчас, — и пошел в ванную комнату.

Тонко настругав щепы, он положил ее шалашиком над горящей бумагой. Слегка обрызгав водой из кружки уголь, он подбрасывал его на огонь мелкими порциями, и скоро в печке загудело, круглые бока ее сначала зарумянились, потом зарделись и стали словно прозрачными. Скоро зарумянилась и труба. Он открыл дверцу печки. Стены комнаты и комод осветились, зато краснота с боков печки и с трубы опала.

В комнате скоро стало теплей и суше.

Вера повеселела:

— Приезжай почаще — печки топить.





Сидя на корточках, он смотрел не мигая на огонь и долго не отвечал; наконец сказал:

— Больше я не приду.

Она удивилась:

— Почему? — и голос ее дрогнул. — Или...

— Да, — кивнул он.

Она мгновенно спрыгнула с дивана и присела рядом:

— Когда?

Он молча пожал плечами: говорить-то было не положено.

Один только раз в жизни Андрей Данилович видел свою жену плачущей. Даже на похоронах своей матери она не ревела, держалась стойко. А вот тогда разревелась — слезы так и залили ее щеки. А ведь до этого между ними, собственно, ничего и не было.

— Милый ты мой, милый... — она подалась к нему и сжала его голову ладонями. — Не приведи господь, чтобы все повторилось.

Что было потом — помнилось смутно. Очнулся он к вечеру. Весь остаток войны, до победы, пронес он в душе тепло ее рук, ее тела, нет, не рук и тела, тепло ее человеческого существа.

С фронта он ей писал при каждом удобном случае, подробно, обстоятельно рассказывая в письмах про всю свою жизнь, о чем можно было писать, подчеркивая чернилами наиболее главные, по его мнению, моменты. Она отвечала беглыми записками на сложенном вдвое листке бумаги; трудно было понять по ее ответам, как она там, и в следующем письме он дотошно выспрашивал обо всем, задавая множество вопросов, а после огорчался, получая торопливую записку.

Войну Андрей Данилович закончил недалеко от Берлина: не смог до него дойти опять из-за мины; ранило его на этот раз сравнительно легко — в мягкие ткани левой ноги. Но к тем шестнадцати осколкам в коробочке прибавилось еще три. А двадцатый вот так и остался в теле.

О ранении ей он ничего не писал, просто сообщил, что изменился адрес полевой почты, поэтому ее, опять-таки торопливая, но самая важная из всех записок, какие он от нее получал, дошла до него с небольшим опозданием: она небрежно, будто речь шла не о ней, а о соседке, сообщила, что ждет ребенка, и приписала: «Но не тревожься, и пусть это тебя не связывает. Не считай, пожалуйста, себя чем-то обязанным — я и сама не маленькая». Он долго не мог прийти в себя от негодования. Как же так? Родится ребенок, а он вроде бы не должен иметь никаких обязанностей? Весь день, обложившись книгами в скудной библиотеке полевого госпиталя, он сочинял по этому поводу нравоучительное письмо, пытаясь выбрать из книг к месту цитаты, но к вечеру ему стало смешно от собственной глупости, и вместо письма он вскоре оформил на ее имя денежный аттестат.

Вскоре после войны Андрей Данилович демобилизовался: ранения не позволяли оставаться в армии.

Провожали его торжественно — при полковом знамени. В тот день вручили ему последний орден, а в армейской газете поместили сильно подретушированный портрет. Он не сразу и узнал себя на газетном листе: глаза колючие, поперек лба спускается к бровям глубокая складка, а плечи в мундире развернуты, и грудь выпирает колесом. Таким вот, ветераном, боевым командиром, и видел его офицер из газеты, сфотографировавший его и написавший о нем статью; названия мест, где он воевал, в статье были выделены темным шрифтом, а воевал-то он с начала войны, так что при чтении от пестроты набора уставали глаза.

В полк приехал начальник политотдела дивизии, пожилой, но бодрящийся, подтянутый полковник. На банкете, устроенном офицерами в честь Андрея Даниловича в кафе маленького немецкого городка, полковник, слегка подвыпив,сказал:

— Отвоевались к чертовой бабушке... Скоро я тоже уйду из армии. Ох и надоела мне эта заваруха. Я ведь крестьянский сын, привык к тишине, к полям, к грачиным стаям... А тут, у-у, сволочи... — он почему-то погрозил кулаком в потолок. Полковник задумчиво посидел и добавил:

— Поехали со мной, ох и красавицы в нашем селе живут — нигде таких не найдешь.

Андрей Данилович засмеялся:

— У меня на Урале жена и дочь.

— О-о! — обрадовался полковник. — Хорошо. Значит, ждут. Меня тоже ждут — есть у меня сторона родимая.

Он что-то очень повеселел, обвел всех за столом светлым взглядом и разухабисто повел рукой:

— Всех нас давно ждут. У каждого есть сторона родимая... — И опять погрозил кулаком, теперь в сторону стены: — У-у...

Поезд уходил поздно ночью, провожали Андрея Даниловича шумной компанией, в вагон его внесли почти на руках, а когда состав тронулся, то провожавшие офицеры стали стрелять в небо по звездам.

На вокзале города, ставшего уже своим, близким, Андрей Данилович первым увидел Веру. Она проталкивалась в толпе к поезду, высоко подняв руку с букетом цветов, и, похудевшая, с чуть запавшими щеками и резче проступившими скулами, выглядела взрослой, а от каблуков — и выше ростом.