Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 110

Так и проходил отпуск — последний перед войной.

Не сразу и узнал он родное село, когда вскоре после войны — всего лишь проездом после демобилизации — попал домой. Село показалось ему на удивление маленьким, глухим, потерявшим краски. Дома почернели, осели в землю, на многих погнили бревна. Он пнул, испытывая прочность, по одному такому бревну в своей школе, и из бревна ржавчиной посыпались трухлявые щепки, голубоватым дымком закурилась истлевшая древесина. Отец жаловался: нет леса. Даже яблоневый сад в овраге частью разорили на дрова. А речку в заводях, местами — и вдоль берега, затянуло ряской; берега стали топкими.

Куда только подевалось все, что так радовало в детстве? А может быть, он сам сильно изменился и смотрит на все другими глазами? Многое увидел он за время войны: побывал в Будапеште, в Варшаве, в Праге... После тяжелого ранения долго лечился в госпитале в большом уральском городе. Или, возможно, просто ушло из села на войну много мужчин, а оставшимся некогда было следить за домами, за порядком в селе, за чистотой речки и за многим другим, очень важным, но все же второстепенным, когда на плечи ложится тройная тяжесть основных работ? Скорее всего, конечно, причиной появившегося у него тогда легкого чувства отчуждения от родного села явилось и то и другое.

По селу трудно было пройти — ноги мигом становились тяжелыми от налипшей грязи. Стояла осень — ветреная, с частыми дождями. Ямы на дорогах до краев наполнились мутной водой, но хлеб в поле не был убран и наполовину: не хватало техники, рабочих рук. Да и хлеб-то какой... Низкорослый, чуть выше колен, С овсюгом. Попробовал он было упрекнуть отца, что вовремя не убрали поля, но у того неожиданно вздулись на шее вены, округлились глаза.

— Ты!.. Капитан! Солдат своих учи! — вскинулся он грудью вперед с лавки, но быстро сник, сел на место и вяло добавил: — Вишь, дожди идут, попробуй-ка возьми его, хлеб-то. Да и убрали бы, так что толку? Хранить негде, а вывозить, так в районе не то что машин, подвод не хватает.

За деревней наткнулся он на кучи обмолоченного зерна, заботливо укрытые от дождя соломой. Но не помогла солома: от зерна уже тянуло кислым дрожжевым запахом, а внутри куч жгло руку.

Справедливости ради, чесались у него тогда руки тут же, не мешкая, впрячься в работу, взяться за топор или лопату, за что угодно, лишь бы перестали хмуриться словно ссутулившиеся, по-стариковски осевшие в землю дома, лишь бы выпрямились покосившиеся возле них заборы. Но ехал он тогда за женой на Урал, и вот, представив, что привозит он ее сюда, в хлябь и стынь, и что идет она по селу, по грязи, почему-то именно в туфельках на высоком каблуке, как вязнет, теряет туфельку, скользит по грязи и падает в лужу, он только головой потряс, отгоняя это видение, точно дурной сон; да и не поехала бы она никогда в село — другое она видела перед собой в жизни.

На дороге, расползшейся от дождя, с выпятившимся, словно у исхудалой коровы, хребтом на середине, встретился ему соседский мальчишка Витька Голубев. Ноги его утопали в широких голенищах отцовских сапог, с плеч ниже колен свисал линялый солдатский мундир со свежими следами от споротых погон. Витька шагал, тяжело подымая сапоги, и крепко прижимал к животу обвязанные веревкой тетради и книги.

— Куда шлепаешь? — спросил он мальчишку.

— А в школу. В Чурилино.

— Почему не в свою?

— Так наша же не работает. Учителей пока мало, вот и собрались они все в Чурилино.

Было это километров за семь от села, и стало жалко Витьку, жалко его ног, посиневшего носа, его лица, хмурого, недовольного, что идет дождь, что дует ветер.

— Так каждый день и ходишь?

— Хожу, козе понятно, — Витька без улыбки посмотрел на него. — Учиться ведь надо...

— Смотри, какой молодец. Верно: учиться надо, — сказал он и, задумчиво осмотрев мальчишку, грустно усмехнулся: — Ну, иди, иди... Сапоги не потеряешь?

На этот раз мальчишка посмотрел на него явно с раздражением.

— Чего это я их терять бы стал. Это же козе... ну, у меня же там солома набита.

Все дни, проведенные в селе, не покидало его смятенное, гнетущее настроение. Повеселел он только в поезде — под стук колес.





Сначала еще наезжал он к своим в село, но с годами — все реже и реже. Мать писала письма, звала, а потом сама приехала к ним. Высокая, прямая, по-мужски широкая в плечах, она легко вынесла из вагона два мешка, связав их и перекинув через плечо на грудь и на спину.

Сказала коротко:

— Вам вот... Отец гостинец прислал.

В одном мешке были сало и мед. В другом — лук и чеснок.

Дома она сняла у порога стоптанные парусиновые туфли и ходила по комнатам в одних шерстяных носках; по-всему, мать сначала чувствовала себя у них несколько скованно, словно бы попала в какой-то музей: осторожно дотрагивалась, тут же отдергивая пальцы, как бы боясь замочить их, до полированной мебели, до книжных шкафов, не решалась сесть на широкую тахту, тогда совсем новую, сделанную по заказу на мебельной фабрике, удивленно косилась на старинный рояль тещи, стоявший с поднятой крышкой... Особенно долго топталась она возле торшера: с недоумением откинула вбок голову, постояла так и,вдруг весело, звонко засмеялась:

— Лампа не лампа... Как журавль на одной ноге.

Резко повернулась, закрутив на щиколотках подол длинной юбки. Взяла двумя пальцами с туалетного столика маленького костяного Будду и долго рассматривала безделушку, перекатывая ее в ладонях, как горячую картофелину.

Скоро она узнала все, что хотела. О доме отозвалась уважительно: «Ничего себе — справный». Сад ей очень понравился: «Хорош! Хорош! Завидным он у тебя поднимается». Об остальном хозяйстве сказала снисходительно, сквозь зубы: «Петух да куры... И смотреть нечего». Ездила она и в гинекологическую клинику, находящуюся при городской больнице, — посмотреть, где работает сноха. До этого к его жене мать относилась с легкой и незлобливой крестьянской усмешкой (и хозяйка-то она никудышная, ничего по дому не делает, и дымит, как мужик, сигареткой), но, побывав в больнице, неожиданно стала ее опекать: вставала раньше всех готовить для нее завтрак, подогревала к вечеру, перед ее возвращением с работы, обед и укутывала кастрюли тряпками, чтобы сохранить тепло; если жена возвращалась поздно, а такое часто случалось — в клинике было много тяжелобольных женщин, — то мать не ложилась спать, сидела, пригорюнившись, до ее возвращения в кухне.

Присев как-то в такой момент рядом с матерью, Андрей Данилович, поговорив о всяком разном, неосмотрительно сказал раздраженным тоном:

— Чего ее так долго нет?

Так мать даже на него рассердилась:

— Таких баб ой как ценить надо. Дороже всякого золота. Очень крепко она на своих ногах стоит и делает такое дело, что ты небось и не поймешь. — Тут она вдруг так часто, быстро заморгала, что показалось — вот-вот заплачет. — Если бы у нас в селе была бы такая женщина, то у меня, может, не один бы ты был.

Позднее жена рассказывала, как робко поднималась мать в клинике по широкой лестнице, застланной толстой ковровой дорожкой, заглушавшей шаги, жалостливо морщила скуластое лицо при виде больных и на каждом этаже спрашивала:

— Неужто и тут ты, Верочка, заведуешь?

Жена, заведующая клиникой, посмеивалась:

— И здесь тоже.

— Ах, умница ты моя, умница, — восхищалась мать.

Прожила она у них долго, но дети до конца так и не привыкли к ней, называли ее бабушкой Феней, обращались только на «вы». Возможно, сказывались некоторая ее суровость, крутость характера. Но может быть, все было и сложнее... С детьми и у него самого до сих пор, хотя они давно взрослые и живут своими семьями в других концах города, так и не установился тесный душевный контакт: иногда ему казалось, что он и дети живут как бы в разных плоскостях. Ну ладно, дочь — здесь все понятно. Со школы, чуть ли не с первого класса мечтала она стать врачом и, понятное дело, тянулась всегда больше к матери. А после школы, в медицинском институте, и потом, когда стала работать, дочь дорожила даже минутной возможностью поговорить с матерью, и это очень много дало ей в жизни — очень быстро после института она защитила кандидатскую диссертацию. Но сын... Наследник. Он и работал инженером-экономистом у них на заводе, раз в день обязательно забегал к нему в кабинет повидаться, всегда к нему был настроен с сердечной отзывчивостью, любил пошутить при встрече, рассказать новый анекдот. Но стоило Андрею Даниловичу серьезно заговорить о жизни, как сын скучнел и слушал его рассеянно, поглядывая в окно. Особенно не любил он, если отец в назидание ему начинал приводить примеры из собственной жизни. В таких случаях он даже мог бесцеремонно засмеяться, махнуть рукой и сказать: «Да хватит тебе, отец». А что хватит? Что хватит? В последние годы до Андрея Даниловича часто-таки доходило, что сын иногда любит не в меру гульнуть — два раза он после такой гульбы не выходил на работу. И точно были бы у него большие неприятности, но пока щадили не сына, а его, Андрея Даниловича. Где сын мог набраться подобного легкомыслия? Сам он ни разу в жизни без уважительной причины не опоздал на работу. Случались, правда, и у него, хотя и крайне редко, — кое-какие срывы, бывало, да, перепивал малость. Но вообще к спиртному относился он отрицательно, а та водка, в дупле груши, можно сказать, не в счет: он наливал оттуда понемногу в стакан лишь в минуты сильного душевного волнения.