Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 110

На площадке уже скопилось много машин, но приехавшие не очень торопились со свежего воздуха в помещение — стояли себе и явно тянули время, разговаривая, посмеиваясь и просто посматривая по сторонам и на высокое небо.

Но вот кто-то глянул на часы, пошел к дверям. За ним потянулись остальные.

Пока в кабинет набивались люди и рассаживались, громыхая стульями, за длинный стол и у стен, да и потом, позднее, когда планерка уже шла вовсю, я не выпускал из поля зрения представителя главка, давно знакомого мне инженера. Он сидел в дальнем конце кабинета, у стены, и я отлично видел его, хотя ни разу прямо не посмотрел в ту сторону. Обсуждение наших текущих дел он слушал безучастно: то выпрямлялся на стуле, прислонялся затылком к стене и сладко жмурился, то принимался рассматривать начищенные туфли: поставит этак ноги на каблуки и сначала разведет носки в стороны, потом сведет. Но под конец планерки заволновался, заерзал на стуле, стал страшно — аж жуть! — округлять на меня глаза и делать пальцами какие-то знаки, пытаясь привлечь внимание.

Но нечего было так на меня смотреть. Он тоже хорошо меня знал и должен был понимать: не стану я ломать график. Не уступлю ни под каким нажимом из главка.

Едва планерка закончилась, как все мигом повскакали с мест, словно засидевшиеся на уроках школьники. У выхода даже толкучка образовалась. А инженер из главка замахал руками и возмущенно прокричал сквозь шум:

— Как с нашим домом?!

На всех точно сеть накинули: люди замерли, примолкли, а те, кто вышел в приемную, подались назад и столпились возле распахнутой двери.

Впервые я прямо посмотрел на инженера из главка.

— Никто не давал мне права ломать график. Вернется управляющий... с ним и решайте.





Все с облегчением вновь двинулись к дверям, отлично понимая, что управляющий вернется не скоро и дом главка втолкнуть в наш график будет уже почти совсем невозможно. А инженер широко развел руки, будто хотел остановить людей, потом шагнул было в мою сторону, но тут же раздумал, махнул рукой и пошел за остальными.

Ясно, куда он подался: докладывать по начальству. Прикинув в уме, сколько надо времени, чтобы добраться до главка, я невольно покосился на телефон: знал — так просто дело не кончится. Конечно, можно было встать и покинуть кабинет, оформить по телеграмме о смерти отца отпуск и уехать. Но, с другой стороны, коль уж сам завязал этот конфликтный узелок с главком, то стоит затянуть его потуже, а то еще без меня развяжут.

На площадке под окнами, похоже, решили прокрутить вторую серию планерки, для меня, увы, немую: опять там столпились люди и — у нас это нередко случалось — выясняли за дверями кабинета отношения. Обговаривали что-то такое, о чем не хотели говорить при начальстве. Вскоре обговорили, все выяснили и, как по команде, деловито заспешили к машинам: захлопали дверцы, зашуршал под колесами снег, шуршание на короткое время словно бы слилось в сплошную ленту, разворачивавшуюся с быстрым потрескиванием... Тут я окончательно понял, насколько нервно перенапряжен, — простые эти жизненные звуки во много раз усилились где-то в глубине меня, отдались в душе ознобным раздражением. Проводив взглядом последнюю машину, я пересел поближе к телефону, за письменный стол управляющего. Сразу понял — правильно сделал. За этим тяжелым столом, таким крепким, массивным, вечным, как бы сросшимся с полом широкими ножками, я вдруг почувствовал уверенность, спокойствие, словно солдат в глубоком окопе. Теперь, подумал я, когда зазвонит телефон — не сорвусь, не накричу, а найду нужные, правильные слова.

Все-таки забавно, какие только человек не придумывает в жизни опоры... В Ленинграде отец был дружен с одной семьей. Оба, муж и жена (он — инженер, она — врач), пережили блокаду. Решив показать им меня, отец по дороге в гости сказал: «Люди они радушные, добрые, обязательно будут угощать, и ты не стесняйся, но все-таки поменьше ешь хлеба». Возможно, я ничего бы и не заметил, если бы не слова отца — они насторожили. Сидя за столом у его друзей — за щедрым столом, с разными салатами, с холодной курицей, с жареным мясом, с тортом к чаю, — я был поражен тем, что стоило протянуть руку к хлебнице, как у хозяев появлялся испуг в глазах, потом кто-нибудь из них настойчиво придвигал ко мне хлебницу с тонко нарезанными, хоть смотри сквозь них, ломтиками хлеба. Позднее, узнав, что они сушат сухари, забили ими ящики письменного стола, комода и шкафа, что сухари лежат даже под матрасом дивана, я изумился: «Что они за люди? Кому нужны их сухари?» Отец задумчиво посмотрел на меня и с печалью в голосе ответил: «Они и сами понимают, насколько это нелепо, но ничего поделать не могут. Это почти болезнь — со временем она пройдет. А пока им так спокойнее, увереннее жить».

Для Роберта Ивановича на долгое время утехой в жизни стал ковер, купленный за бешеные деньги во время одной из гастрольных поездок по Средней Азии. Придав лицу выражение таинственной строгости, отчим любил шутить при гостях: «Это ковер эмира бухарского», — и дурил всем головы так ловко, что некоторые растерянно помаргивали: может, и верно, сумел он купить ковер, некогда принадлежавший какому-нибудь хану. Ковер действительно был царственным: во всю комнату, красочным и таким толстым, что ступни прямо-таки утопали в нем. Но не в этом видел отчим ценность ковра, не в уюте, который он вносил в комнату, не в том, что ковер наглухо вбирал звук шагов и добавлял тишины, а в том, что гости, собиравшиеся к нам, открыв дверь, спотыкались перед такой роскошью и спешили снять обувь. Отчим просил небрежным тоном: о-о, бога ради, только не надо, пожалуйста, снимать обувь. За ковром ухаживал сам, часами чистил пылесосом и — в ожидании того часа, когда снова придут гости — сворачивал его к стене толстым валиком. Возня с ковром вызывала у матери язвительную усмешку, какую-то нервозную дрожь и обязательно колкое слово. Впрочем, колких слов она тогда говорила много. А мне казалось, что я лучше матери понимаю отчима, потому что и сам еле сдерживал смех, замечая, с какой осторожностью люди топчутся у ковра.

В гастрольных поездках Роберт Иванович явно скучал по матери: через каждые два-три дня от него приходили красочные открытки, по которым можно было наносить на карту маршрут передвижений отчима по стране. Но вот скучала ли мать? Сомневаюсь. Провожала его спокойно, даже спокойно до безучастности. Открытки первое время разбрасывала где только не лень: где прочитает, там и оставит — в комнате на столе, на туалетном столике, на тахте, в кухне на подоконнике или на стеклянной полочке в ванной комнате... Я подбирал открытки и постепенно забил ими альбом. Приходили иногда в толстых конвертах афиши с портретом отчима, особенно удачные я приколол кнопками к стенам моей комнаты. Проходило недели три после отъезда отчима, и мать уже не разбрасывала открытки, а сама отдавала их мне — в альбом. Потом, спустя еще несколько дней, заходила вечером ко мне: осмотрится и с иронией хмыкнет: «Посижу-ка я у тебя, в этом музее имени Вольфа», — и случалось, что засидится, засмотрится на афиши, станет листать альбом. В общем, колесо начинало крутиться, но теперь я понимаю, что крутилось оно уже вхолостую.

Телеграмма от Роберта Ивановича всегда приходила ровно за сутки, так что мать успевала побывать в парикмахерской — сделать прическу и маникюр. Оживленная в день приезда отчима, она казалась помолодевшей и красивой; по крайней мере, мужчины на улице заглядывались на нее, правда, уже не молодые мужчины. Встречали отчима мы вдвоем. На вокзал ехали в служебной машине матери, что было единственным исключением из правил, когда она использовала машину не по прямому назначению. На привокзальной площади шофер сворачивал на стоянку, но мать не сразу выходила, а сначала просила у меня сигарету, что тоже было вопиющим исключением из правил, приопускала со своей стороны стекло, неумело — раздувая щеки — курила в щель и смотрела в ту сторону, откуда должен был показаться поезд. Из вагона, отыскивая нас взглядом, отчим выходил чисто выбритым, свежим, в костюме без единой морщинки; этим он отличался от остальных пассажиров. Я забирал два тяжелых чемодана, а мать брала его под руку, и мы шли в толпе к выходу. Пожалуй, вот это время, пока мы шли от вагона к машине и пока ехали домой, было для них самым хорошим, потому что дома на лицо матери набегала какая-то тень.