Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 110

Днем ясность той мысли опять сменилась сумятицей в голове, и я, пытаясь объяснить отцу, почему решил не ехать с ним, а остаться, краснел и заикался, а он ходил по комнате, по-солдатски прочно, на всю ступню, ставя ноги, так же, по-солдатски, круто поворачивался через левое плечо, слушал этот невнятный лепет высокомерно и явно с обидой, посматривал с высоты своего роста, но в какой-то момент, после каких-то моих слов, замер на месте, с изумлением поглядел на меня и так громко щелкнул пальцами, точно вновь выстрелил в потолок.

— Оказывается, ты у меня — мужчина: правильно рассуждаешь. — И заговорил тоном приказа: — Оставайся! Смотри в оба... Чуть чего — пиши мне. Будь уверен, я мигом соображу, что надо делать.

Второй раз после войны я провожал на вокзал близкого человека. Летом уехала Ида. Она с матерью была эвакуирована в наш город из Минска. После войны, забрать их, приехал отец Иды, и до отправления поезда родители девочки стояли в сторонке, чтобы не мешать, наблюдали, улыбаясь, за нами, а мы ходили по перрону на расстоянии вытянутой руки друг от друга и смущенно молчали, не зная, какие слова надо говорить при прощании; чуть ли не весь день, как показалось мне, ходили мы вдоль длинного состава... Потом же, когда поезд наконец мягко сдвинулся с места, Ида, ужасно конфузясь, махала рукой в открытое окно вагона, а я шел рядом, все убыстряя шаг, тоже махал и все время видел ее родителей, стоявших за спиной дочери в полутьме вагона: они весело переглядывались, посмеивались, и я до того смущался, что вспотела спина.

Не грусть, а облегчение испытал я, выбравшись из толчеи вокзала на простор улицы, и вдруг понял, что те странные отношения, которые установились у нас с Идой, давно уже меня тяготили. До сих пор я не могу ясно ответить себе: что же это все-таки было? Первая влюбленность?.. Пожалуй — нет. Скорее всего, я так много потратил сил, защищая ее, что именно поэтому девочка и стала мне дорога. И я ей, разумеется. Но нашу дружбу испортил слепой старик на базаре: ведь часто в жизни внушенное нам мы принимаем за истинное, хотя потом и приходится расплачиваться такой вот душевной пустотой, какую ощутил я тогда на вокзале.

А с отцом, конечно, было тяжело расставаться. Хоть реви! Но разве заревешь, если отец признал меня настоящим мужчиной. Озабоченным, очень серьезным, как равный с равным, ходил я рядом с отцом, старательно приноравливаясь к его широкому шагу, и так вошел в роль, что представил, распрямив спину, — у меня на плечах, как и у отца, погоны.

Лицо отца становилось все более грустным, задумчивым, и когда пришла пора прощаться, он неожиданно обнял меня и мягко, ласково провел по голове ладонью.

— Послушай, что я тебе скажу: не очень шибко, в общем, воюй ты с этим самым... Понял меня? Побереги мать... — Потом он приободрился: — А летом жду тебя в Ленинград.

Поезд уже терялся за поворотом, а отец все выискивал меня взглядом: стоял в тамбуре вагона и держался за поручни, выбросив далеко наружу тело — виднелись даже черные голенища сапог.

2

С годами прошлое сжалось, и ночью, то задремывая в кресле, то, вздрогнув, просыпаясь и вытягивая из пачки новую сигарету, сначала я все представил так, будто почти сразу после отъезда отца мать вышла замуж за Роберта Ивановича и мы переехали из старого дома в новый, каменный, в двухкомнатную квартиру на третьем этаже.

Первое время мебели у нас было совсем скудно. В комнате побольше, где поселились мать и отчим, хоть в футбол играй, а в мою, маленькую, мы занесли письменный стол с навечно въевшимися в зеленое сукно чернильными пятнами, один-единственный стул и отслужившую свой век кровать с железной сеткой, затянутой в порванных местах бельевой веревкой; книги и учебники я положил на пол — они горой возвышались в углу.

На окнах в комнатах и в кухне вместо штор долго висели белые занавески-задергашки.





В пустоте квартиры с высоким потолком стоило лишь слово сказать или кашлянуть, как звук гулко заполнял ее, словно вмиг разрастался и множился, отдаваясь от стен; долго не выветривался и запах свежей штукатурки — все вместе почему-то создавало у меня впечатление бивачной временности нашего жилья.

Больше всех, похоже, квартира нравилась Роберту Ивановичу: он не мог налюбоваться на комнаты, коридор, кухню и ванную и без устали бродил по ним все свободное время. Походит этак рассеянно, потычется из угла в угол и замрет возле какой-нибудь стены, долго ее рассматривает, щуря глаза и клоня голову то к правому плечу, то к левому, словно решает в уме сложную задачу; да он и правда что-то решал, потому что скоро принялся измерять промежутки между окнами, между окнами и углами... Зайдет, случалось, ко мне, всегда вежливо спросит: «Я тебе не помешал? — кивнет, не дожидаясь ответа. — Ну, ну — занимайся», — и в который раз подойдет к стене, посмотрит на нее, пощурится и начнет делать что-то вроде гимнастики: подымет ввысь, к потолку, руки, привстанет на носки, вытягиваясь струной, потом медленно оседает на корточки, старательно следя, чтобы руки не сходились и не расходились, а ровно опускались по воображаемым прямым поперек стены. Но и это было не все: он измерил швейным сантиметром матери стены, простенки с точностью до миллиметра и записал в блокнот. Ох, отчим, отчим, простая душа! Он, думаю, догадывался о разговорах за спиной: «Какого мужа оставила! Полковник!.. И ради кого? Что он ей даст хорошего?» — и все годы, сам почти начисто лишенный житейской практичности, а если и проявлявший ее — то довольно нелепо, упрямо пытался устроить для матери хорошую жизнь... Но понял я это, конечно, лишь взрослым, а тогда, в юности, даже шаги отчима казались по-кошачьи вкрадчивыми; в те дни я, пряча за бесстрастностью острую наблюдательность, ловил каждое его движение, каждое слово и, опасаясь, как бы блеск глаз не выдал моей постоянной бдительности, при разговоре с ним усвоил привычку смотреть на ворот его рубашки или на ее пуговицы. Блуждание Роберта Ивановича по квартире усиливало настороженность до охотничьего азарта: представлялось — я разбираюсь в петлях зверя на снегу, пытаюсь определить по следу, куда он пошел и когда я столкнусь с этим зверем. Если шаги затихали надолго, то я не выдерживал и выходил посмотреть, где отчим и что делает. Однажды застал его за крайне странным занятием: он стоял лицом к стене в ванной комнате, что-то неслышно бормотал и потряхивал указательным пальцем так, будто грозил стене или подсчитывал на штукатурке пупырышки; на мой вопрос ответил с явным смущением:

— Видишь ли... Стою и думаю, как было бы хорошо, если б стену над ванной облицевать кафельной плиткой — красиво и гигиенично. На всякий случай и подсчитываю, сколько приблизительно такой плитки надо.

Прозаичность ответа меня сильно разочаровала.

Завтракали мы всегда вместе, втроем — за круглым столом в кухне. Матери хотелось, чтобы мы и обедали вместе и ужинали, но это получалось редко — сама она часто долго не могла вырваться с работы, допоздна просиживала на совещаниях; отчим, подрабатывая, пел вечерами в кинотеатре или выступал с концертами, — поэтому завтрак мать готовила рано, чтобы подольше посидеть за столом, и все старалась заводить интересные для всех разговоры, много шутила и смеялась.

Во время завтрака Роберт Иванович и открыл секрет своей записной книжки. Мать, помню, сложив листок бумаги в толстый квадратик и сунув под ножку стола, чтобы тот не качался, обмолвилась, что неплохо бы купить новый обеденный стол, чтобы не припадал, как хромой, на одну ножку, а стоял устойчиво, и хоть три стула, а то надоело смотреть, как каждый таскает из комнаты свой персональный стул.

— Если бы можно было пойти в магазин и купить... — протянул отчим и посмотрел на нее с таким хитрым видом, словно знал что-то, но помалкивал до поры до времени.

— Верно, с мебелью пока трудно, — покивала мать. — Но все равно надо что-то придумать.

Роберт Иванович и сказал с самоуверенным видом:

— Ничего не надо придумывать. Все придумано. Недавно мы выступали с концертом на мебельной фабрике, так я кое с кем переговорил и узнал, что в принципе там можно заказать по своим чертежам мебель.