Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 110



Все уже спали, когда внизу очень тихо звякнул звонок входной двери, словно тот, кто нажимал кнопку, не хотел будить всех в доме, а рассчитывал на сидевшего У огонька; спускаясь по лестнице, я удивлялся: кого это могло принести на ночь?

На крыльце стояла девушка, совсем тоненькая в синеватом свете уличного фонаря.

— Согрин — это вы? — спросила она и почему-то перешла на шепот: — Вам телеграмма. Срочная.

Развернув телеграфный бланк, я поднял его повыше, повернул так, чтобы на буквы падал свет с улицы, прочел: «Внезапно умер твой отец приезжай Маша», — и невольно подался от двери к перилам крыльца, где было светлее, точно надеялся — от этого смысл слов в телеграмме изменится.

Девушка что-то проговорила.

— Распишитесь, — повторила она.

— Что — распишитесь? — не понял я.

— Распишитесь в получении телеграммы.

Свет фонаря освещал весь бланк, но слова «Внезапно умер твой отец...» не менялись. Девушка тронула меня за локоть:

— Пожалуйста, распишитесь. Очень поздно.

Подсунула мне квитанцию, дала карандаш, я примостил квитанцию на перилах крыльца и расписался в том месте, куда девушка ткнула пальцем. Но она не уходила, все стояла рядом, и я, нахмурившись, вопросительно посмотрел на нее.

Девушка дотронулась до моего локтя и как бы подтолкнула меня к двери.

— Вы простудитесь, — сказала она. — Холодно.

— Да, да, — кивнул я. — Спасибо.

Впервые у меня, когда я поднялся наверх по деревянной лесенке, появилась одышка; при одной настольной лампе в комнате показалось темно, и я включил верхний свет, потом сел в кресло и долго смотрел на телеграмму...

Часто, чуть ли не каждое лето, я бывал у отца в школьные и студенческие годы. Тогда он еще жил и работал в Ленинграде: там у него, на Старорусской улице, в получасе ходьбы от Московского вокзала, была удобная квартира в большом старинном доме из темно-серого камня, с фасадом, украшенным цветной плиткой; широкие белые ступени лестниц в парадных подъездах дома отсвечивали мраморной синевой, в стены жилых комнат были вделаны камины с узорной решеткой.

В квартире отца соблюдался строгий холостяцкий порядок, в комнатах всегда было чисто, но как-то не совсем уютно, пустынно, без человеческой теплоты — отец, сильно занятый на службе, приходил домой после двенадцати ночи, а иногда не бывал в квартире по нескольку суток кряду; зато когда приезжал я и становился на лето почти полновластным хозяином комнат, то порядок в них нарушался: я мог поставить на подоконник чайник и забыть его, набросать под кровать книг, положить на стол полотенце, оставить на кухне немытую посуду, разбросать одежду по стульям... Иногда сквозь сон я слышал, как отец, придя домой, расставляет и развешивает все на места, моет под краном посуду.

Тогда мне казалось, что некоторый беспорядок в квартире, который я вносил, отцу даже чуть-чуть нравился: комнаты теряли свою холодноватую строгость, приобретали по-семейному обжитой вид.

Не скажу, если честно признаться, чтобы мне очень уж нравилось проводить каникулы у отца в Ленинграде. Пожив неделю-другую, походив по музеям и кино, я начинал тяготиться полной свободой, одиночеством, скучал по родному городу, по матери и друзьям; но и в те редкие дни, когда отец бывал со мной, особой радости я не испытывал: подтянутый полковник-чекист, он был скуп на слова, у него была привычка как бы оценивать со всех сторон фразу, прежде чем произнести ее вслух, даже со мной, сыном. К тому же отец не умел со мной обращаться: в памяти его, думаю, я оставался маленьким, почти ребенком, а я приезжал к нему, взрослея с каждым летом, таким он меня плохо знал и терялся в догадках, как лучше поступить — от этого у меня постоянно возникало неприятное ощущение, будто он присматривается ко мне, изучает, я при нем тоже начинал взвешивать свои слова и поступки и все время, можно сказать, был начеку. От сложности наших отношений я уставал, летний отдых был не в отдых, но я все равно ездил к отцу, потому что за зиму успевал сильно о нем соскучиться.

Отец женился, когда я уже был студентом, и я тем летом увидел его квартиру уютной и теплой. Жена отца Маша, веселая добрая женщина с зеленоватыми глазами и ямочками на щеках, была гораздо младше его — по возрасту годилась мне в сестры; встретила ока меня очень приветливо, мы быстро подружились и все дни проводили вместе — ходили в музеи, театры и в филармонию.

Все дни, помню, у нас тогда были так заняты, что мы часто не обедали, а обходились в какой-нибудь закусочной сосисками, всегда горячими и такими сочными, что сок из них брызгал, едва к сосискам притрагивались вилкой.

То лето осталось у меня в памяти как самое приятное из всех, проведенных у отца. Мы о многом говорили с Машей, но именно это и слегка подпортило нашу дружбу: однажды я что-то рассказывал о матери, и она вдруг спросила:

— Володя, я, конечно, верю, что твоя мать хорошая женщина, но скажи мне, почему она так плохо поступила с твоим отцом?

— То есть как? — переспросил я.



— Ну как же... Он же рассказывал мне. Да и сам подумай... Всю войну он воевал, потом приехал забрать вас с собой, и тут — на тебе! — твоя мать объявляет, что решила разойтись с ним и второй раз выйти замуж. И ведь не за кого-нибудь, а за немца.

— Но он же наш немец, советский. Из Баку, — хмуро ответил я, сердясь, что она затронула мать.

— Все равно немец, все равно... Представляешь, как это твоего отца оскорбило. Он говорил мне, что чуть ее тогда не застрелил. Ну, хотя бы письмо написала, предупредила... А то ведь он в такое положение попал... Так ведь, Володя? Правда же?

А что я мог ответить? Все именно так и случилось, как она говорила, и хотя я чувствовал в ее словах какую-то неправду, но возразить не мог: сам не понимал многого. Даже и теперь, взрослым мужчиной, я не смог бы сразу всего объяснить и сидел, припоминая наш разговор, смотрел на телеграмму, все перечитывал и перечитывал ее, так что слова в телеграмме стали казаться незнакомыми и теряли всякий смысл.

После войны я с нетерпением ожидал приезда отца из Ленинграда, но он задерживался: для него война продолжалась, он вылавливал, как потом рассказал, каких-то предателей. Приехал отец уже зимой и после первых радостно-бестолковых минут встречи с ним, после того как я вдоволь повисел у него на шее и налюбовался, золотыми погонами полковника, отец дал мне денег в попросил купить папирос. Я добежал до базара, купил там папиросы у торговца, продававшего их рассыпными, поштучно, и вернулся домой.

Мы тогда жили еще со всей родней, и дверь открыла бабушка. Я подался к комнате, но бабушка преградила дорогу — странно смотрела на меня и не пускала вперед, а все ее маленькое сухое тело била дрожь.

— Баб, что с тобой? — удивился я. — Ведь папа просил папирос купить.

Но она ухватила меня за плечо:

— Постой здесь. Постой.

Внезапно из-за закрытой двери комнаты до меня дошел тяжелый голос отца:

— Да такие не раз в меня стреляли...

— Не такие. Фашисты, — глухо ответила мать.

— Все они одинаковые... Фашисты! Недоноски! Нашла своего, ручного! Всех стрелять надо, чтобы и запаха их на нашей земле не осталось.

— Не кричи, — тихо отозвалась мать.

Отец жестко спросил:

— Где он сейчас отирается? Да понимаешь ли ты — стоит мне словом обмолвиться, как он исчезнет, испарится, памяти о нем никакой не останется... Да что словом — пальцем лишь шевельну.

— Ты не сделаешь этого, — ровно проговорила мать.

— Где он?

— Ты не сделаешь этого, — голос матери окреп.

— Так я тогда тебя пристрелю! Здесь! Сейчас! На месте!

Бабушка так сжала мне плечо, что у меня онемело сердце.

— Стреляй! — в голосе матери послышался вызов.

Бабушка едва не упала, когда я рванулся в комнату, и подалась за мной, судорожно хватая пальцем воздух у моего плеча. Отец и мать, разделенные столом, стояли друг против друга; она — спиной ко мне, а он — лицом. Но лицо отца я воспринял как белое пятно: все заслонила огромная черная дыра ствола пистолета, нацеленного в лоб матери; даже не вздрогнув от стука двери, она повторила: