Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 17

Стоя с распущенными волосами, со слезами на глазах Луиза стала говорить, что до этого дня жила, как слепая. Вся правда о жизни была от нее жестоко сокрыта. Она перепутала наслаждение с честью, а радость - с позором. Она променяла душу на земные почести. Ее обуял грех гордыни. Она проклинала эти тринадцать лет- годы триумфа и благоденствия. Проклинала свою большую любовь, ибо она помешала ей возлюбить Бога всем сердцем. И благословляла ночь прозрения, ночь, проведенную на коленях, когда она просила прощения за прегрешения и молила небеса назначить ей самое тяжкое наказание.

На глазах у изумленных зрителей Луиза проговорила целый час. Потом сняла украшения, которые были на ней и которые никогда не хранились в шкафу, - жемчужное ожерелье и золотую цепочку. Попросила портных взять их на память, потому что ей их уже не носить, а платья, которые принесли на примерку, велела сжечь. Первой камеристке она отдала два драгоценных кольца, а мне - два других, последние, что были на ней.

Когда в Версаль и Париж, а затем в Мадрид и Рим долетела весть о неожиданном обращении герцогини де Лавальер, у одних на глаза навернулись слезы, другие лишь усмехались. Свет нашел себе новую забаву: судачить о ней и даже заключать пари, отстаивая противоположные версии. Неужели и вправду той ночью в одиночестве своего сердца женщина, прелестней которой не было и которая вызывала всеобщую зависть, встретила Бога? Или она тщательно продумала свой красивый поступок, чтобы вызвать у короля угрызения совести? Или все это - проявление безмерной гордыни, и герцогиня де Лавальер просто пыталась доказать, что это она отрекается от своей жизни и от своей любви, услышав призыв с небес, а не король отрекся от нее?

Тем временем объявили условия, которые двор предлагал герцогине, равно как стало известно и то условие, которое герцогиня ставила себе самой: вступить в орден босых кармелиток, приняв самый строгий устав.

А вот что приказал король, назначив неслыханное наказание той, что дарила ему только радость: "Так называемые 'апартаменты с камелиями' останутся в распоряжении герцогини де Лавальер в течение десяти дней начиная с сегодняшней даты, 2о апреля 1674 года. За этот срок вышеназванная особа обязана забрать личные вещи (нательное белье и четыре платья на выбор), не трогая картин, мебели, безделушек и дамасских ковров. Что касается украшений, их уже вынули из несгораемого шкафа, ибо они по праву принадлежат короне.

Мадам надлежит уехать к своей вдовой сестре, оставшейся в Бургундии, вместе с ней отбудут ее мать и камеристка Ивет-та со своей матерью. Две бывшие доверенные прачки, шесть лет тому назад повышенные до звания старших садовниц, получат выходное пособие. Что же до скромной ренты для мадам, ее назначат позднее. Мадам должна поклясться никогда не видеть своих детей, не выходить замуж, не предпринимать попыток встретиться с теми, кто бывает при дворе, не делать никаких заявлений и до конца своих дней не диктовать воспоминаний. Ей позволено 'символически' сохранить титул герцогини де Лавальер, не пользуясь связанными с ним землями и феодами, без права употреблять его в официальных документах, а также при личных встречах и в переписке; поддерживать же знакомства и вести переписку она может только в пределах родного края".

II

После стольких счастливых лет мне не хотелось с ней разлучаться. Я всегда любила и буду любить ее, златовласую подругу моей юности. Так и вышло, что в дни, когда нам исполнилось тридцать, я последовала за ней в самое мрачное из мест, на самое страшное испытание, которому можно подвергнуть смертного: я стала служанкой в монастыре босых кармелиток на рю Сан-Жак, приставленной к ней - сестре Луизе Милостивой, помощнице настоятельницы, вскоре ставшей верховной настоятельницей ордена. Говорят, что даже осужденные на смерть в застенках у тапмлиеров не согласились бы променять свои камеры на кельи нашей обители. Могу поклясться, что они правы, - я, несущая здесь более полувека крест дней и ночей, я, которой Святейший Господь по жестокосердию своему не дает умереть. Выбор этого монастыря и строгого устава позволил Луизе не повиноваться решению короля, избежать ссылки, навязать свою разрушительную волю.

Титул герцогини, который внутри монастырских стен мгновенно утратил силу, сохранил свою значимость в глазах тех, кто оставался в миру. И поскольку нечасто послушница по доброй воле избирает самый суровый устав, строгие пра-





вила этикета обязали двор присутствовать при обряде торжественного пострига герцогини. Король явился лично, со свитой из двадцати человек. Вместе с ним прибыли королева, ныне покойный придворный проповедник, достопочтенный Боссюэ, и… угадали? Мадмуазель де Монтеспан, празднующая победу соперница-маркиза. Большего унижения, кроме Распятия, придумать было нельзя - прости меня Господь за такие помыслы! Но для нее, Луизы, это не было унижением: смиренные не знают унижения, а кто мог поспорить с ней в смирении, доходившем до самоумерщвления?

Посреди монастырского храма, у всех на глазах, Луизе обрили голову и навсегда покрыли ее треугольником из грубого черного полотна. С нее навсегда сняли обувь, она пролежала ничком под черным покрывалом все время, пока длился обряд. Я не могла оторвать глаз от короля и видела его сквозь пелену слез, которые проливала много часов. Чуть склонившись вбок, он восседал на кресле, обитом узорчатой тканью, и явно скучал.

Вид у него был отсутствующий: очевидно, он полагал, что вся эта история чересчур затянулась. Когда два часа спустя Луиза поднялась, она ни разу не бросила взгляд в сторону Людовика. А когда Боссюэ закончил долгую проповедь, она, не поднимая глаз, начала пятиться к дверям, даже не поклонившись: это значило, что для нее людские почести и долг, диктуемый рангом, больше не существуют.

Душераздирающий обряд пострига вершился с необычайной сдержанностью, в гробовой тишине.

Боссюэ, ставший впоследствии кардиналом и вошедший в историю как "орел из Мо", уже тогда, несмотря на молодость, внушал уважение: он умел зажигать речами и увлекать за собой. История обращения герцогини, ночь, когда на нее снизошло озарение, в его глазах возводили ее на пьедестал, достойный христианских святых: подобало брать с нее пример, превозносить ее до небес, повесть о ней навсегда должна была остаться в житийных книгах о знаменитых раскаявшихся грешниках. Однако подобными речами проповедник, сам того не желая, клеймил двор и монарха, к которому только он, Бюссюэ, находясь под защитой и покровительством Святого Креста, имел право обращать самые пламенные упреки. Разве сам король не разделял плотские радости, ныне толкнувшие герцогиню в пучину раскаяния, разве не был их соучастником? Никто не осмелился бы выразить столь дерзкую мысль, но проповедник мог кричать об этом, не называя вещи своими именами, указуя на глубокую пропасть между немногими избранными, достигающими совершенства еще при жизни, и остальными - теми, кто предается обманчивым наслаждениям, барахтается в грязи показной роскоши, запутался в сетях дьявола. Герцогиня узрела свет, благодаря посланному с не-

бес вдохновению услышала весть от Бога, была избрана, удостоилась чести и призвана на страдание, на мученичество и умерщвление плоти, призвана отказаться не только от богатства и славы, но и от высшего блага, дарованного женщине, - от общения со своими детьми. "Да что я такое говорю - слава ?! Не существует земной славы, единственная слава - та, что от Господа, та, которую Он по своей неизреченной мудрости дарует за целый век всего четырем или пяти смертным. Благословенна та, чей путь усыпан острыми шипами, та, кому на земле уготован ад, а на небесах - рай!"

Все плакали - невероятно, но рыдали даже королева и Монтеспан. Лишь взгляд короля оставался ледяным. Шум тяжелых дверей, захлопнувшихся по окончании обряда, прозвучал у меня в душе, словно стук крышки, которую опустили на гроб.

Черный, черный, черный. Единственный цвет, на который мы будем смотреть до конца наших дней. В апреле Луиза заметила, что через решетку ее кельи видно ветку вишни, расцветшей в саду. Она попросила меня срезать ветку, больше того: срубить дерево. Во мне все взбунтовалось, и я впервые уступила желанию ослушаться. Перед окном ее кельи я натянула черную ткань и закрыла от глаз кающейся единственную красоту, единственную жизнь, которую она могла лицезреть.